С само́й Шмельковой, которой предстояло сыграть в жизни Ерофеева важную роль, он впервые мимолетно пересекся 17 февраля 1985 года. Это произошло в московской квартире известного эпатажного журналиста и издателя Игоря Дудинского. «В разговоре с Ерофеевым спросила: „А над чем вы сейчас работаете?“ Ответил, что заканчивает „Вальпургиеву ночь“, что действие пьесы происходит в дурдоме, — вспоминает Шмелькова. — „А что вас натолкнуло на этот сюжет?“ Рассказал, что не так давно пребывал в „Кащенко“, наблюдал, как на 1-е мая для больных мужского и женского отделений устроили вечер танцев, — первое, что и натолкнуло»
[839].
В интервью И. Тосунян о первом стимуле к написанию пьесы Ерофеев рассказывал так: «Ко мне <…> приехали знакомые с бутылью спирта. Главное — для того, чтобы опознать, что это за спирт. „Давай-ка, Ерофеев, разберись!“ На вкус и метиловый, и такой спирт — одинаковы. Свою жизнь, собаки, ценят, а мою — ни во что. Я выпил рюмку. Чутьем, очень задним, почувствовал, что это хороший спирт. Они смотрят, как я буду окочуриваться. Говорю: „Налейте-ка вторую!“ И ее опрокинул. Все внимательно всматриваются в меня. Спустя минут десять говорю: „Ну-ка, налейте третью!“ Трясущиеся с похмелья — и ведь выдержали, не выпили — ждут. Дурацкий русский рационализм в такой форме. С той поры он стал мне ненавистен. Это и было толчком. Ночью, когда моя бессонница меня томила, я подумал-подумал об этом метиловом спирте, и возникла идея»
[840]. «Решил, отчего бы не написать классическую пьесу, только сделать очень смешно и в финале героев ухайдокать, а подонков оставить — это понятно нашему человеку», — рассказывал Ерофеев В. Ломазову
[841].
Не вызывает сомнений и то, что в «Вальпургиевой ночи» легко отыскать след неосуществленного замысла «Истории еврейского народа», которую Ерофеев планировал закончить и прочесть на вечере у Александра Кривомазова еще в 1980 году, «не оскорбив очень нервных юдофилов»
[842]. «Материалов скопилось столько, что хватило бы и на „фарс с летальным исходом“ <…> и на что-нибудь пообъемнее, — писал Ерофеев Светлане Гайсер-Шнитман. — <…> Еврей, т. е. должен пройти насквозь, хотя речь не только о них, да и вовсе не о них. Ну, допустим, как спиртное в „Москве — Петушках“»
[843]. Очевидно, в пьесе Ерофеев как раз и решил идти путем «фарса с летальным исходом». К середине апреля 1985 года «трагедия в пяти актах» «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» была закончена. «Первую рукопись пьесы Ерофеев принес на хранение отцу, — вспоминает Алексей Муравьев, — и она лежала у нас, переписанная его почти каллиграфическим дрожащим почерком». «Была надежда, но только не на Россию, — позднее ответил Ерофеев на вопрос о предполагавшихся перспективах постановки. — Первый читатель и очень маститый литературовед Владимир Муравьев — он прочел и сказал: „Пожалуй, это очень даже можно поставить… допустим, в русском театре на Бродвее“»
[844].
Для публикации Ерофеев передал «Шаги Командора» в эмигрантский парижский журнал «Континент». «Познакомились мы с Веничкой Ерофеевым в 1983 году, — вспоминает Александр Бондарев. — Меня рекомендовал ему (в качестве курьера и „эмиссара“ журнала „Континент“) Володя Муравьев <…> Я начал с делового предложения: журнал „Континент“ будет печатать Веничкины творения и добросовестно платить за них авторские гонорары, а за это Веничка будет отдавать их для первой публикации только мне. А я их буду вывозить за кордон. Так в 1985 году была вывезена и напечатана пьеса „Вальпургиева ночь“»
[845].
«В „Вальпургиевой ночи“ Россия — это сумасшедший дом, обитатели которого гибнут, отравленные — без злого, впрочем, умысла — главным героем, евреем Гуревичем, погибающим вслед за хором под сапогами остервенелого надзирателя, — излагает сюжет пьесы издатель поэмы „Москва — Петушки“ Владимир Фромер. — Гуревич настолько по-человечески привлекателен, что Ерофеева никто и не помыслил обвинять в антисемитизме. Как в эсхиловом „Эдипе“, в основе ерофеевской трагедии — вечная идея о неотвратимости судьбы и неизбежности возмездия. „Вальпургиева ночь“ с большим успехом шла в Израиле»
[846]. «Гуревич, конечно же, это Ерофеев во многом, — говорит Нина Черкес-Гжелоньска. — Я вижу, как он разговаривает, себя ведет, в стихах, оценках… Это Ерофеев. Но он сказал, что делал сборный образ. И еще сказал: „В этой пьесе я со всеми рассчитаюсь. И никого не оставлю в живых. Как Шекспир“. Когда я спросила: „Почему он их отравил? И этот мордоворот Боренька… Кто виноват в этом всем?“ — Ерофеев ответил: „Я не знаю. Так получилось“».
Фрагменты пьесы и всю пьесу автор множество раз в течение весны читал на квартирных вечерах. На одном из таких чтений, организованном Натальей Ворониной, вновь присутствовала Наталья Шмелькова. «Зачарованно слушаю его исполнение, его прекрасный баритон <…>, — записала она в дневнике. — Периодически — взрывы смеха. В перерыве все курят на кухне. Подошла. Поздоровалась. Не поняла — вспомнил ли он меня? Кажется, нет»
[847]. О еще одном чтении трагедии, в мастерской Александра Лазаревича, рассказывает Марк Гринберг: «Глубокий полуподвал, полки с Сашиной керамикой. Я записал бо́льшую часть на магнитофон, но качество записи отвратительное: я не умел записывать и магнитофон прятал, он лежал у меня в сумке».
Конечно же, многие слушатели и читатели сравнивали новую вещь Венедикта Ерофеева с «Москвой — Петушками», и сравнение это почти всегда делалось не в пользу трагедии. «Мне кажется, что после „Петушков“ он уже ничего подобного не написал, — говорит, например, одна из хороших знакомых Ерофеева. — „Вальпургиеву ночь“ я прочла… Наверное, она хорошая. Но настолько не „Москва — Петушки“. Я, конечно, ничего ему не сказала и поздравила». «Веня написал так немного помимо всего прочего еще и потому, что все время искал и далеко не всегда мог найти художественную форму, куда можно было бы втиснуть всю эту литературную „ювелирку“ <…>, — размышлял Марк Фрейдкин, под „ювелиркой“ подразумевая накопленные Ерофеевым в записных книжках шутки, фразочки, каламбуры. — Если в „Петушках“ найти форму Вене блестяще удалось, то вторая его значительная вещь — „Вальпургиева ночь, или Шаги командора“ — выглядит гораздо слабее именно из-за того, что художественные пропорции в ней явно нарушены и литературный материал (иной раз не менее изысканный, чем в „Петушках“) безоговорочно доминирует над композицией и формой, по сути дела, разваливая их»
[848]. Похоже о пьесе высказался Марк Гринберг: «Его депрессивные состояния были во многом спровоцированы тем, что возникал замкнутый круг: он чувствовал себя писателем, которому надо сесть и что-то написать, все время что-то в этих записных книжках записывал, ловил из воздуха. Я даже с удивлением обнаружил там одну свою очень среднего качества хохму. Видно, что „Вальпургиева ночь“ во многом слеплена из этого. Там есть сюжет, но это отчасти такой коллаж — и это недостаток. И, скажем, Гуревич и Прохоров сливаются несколько больше, чем надо бы». А Надежда Муравьева даже полагает, что ерофеевская пьеса — это «„Москва — Петушки“, вывернутые наизнанку»
[849].