– Ступай, дедушка! Ступай! – весело кричал парень. – Батюшка говорит – можно!.. Отпустил меня… старик, говорит, хороший; можно, говорит, уважить… так и сказал… Ступай, дедушка!
– Спасибо ему!.. И тебе, родной, спасибо! Пока господь век продлит, буду молить за вас господа! – проговорил Кондратий, между тем как Яша оглядывал его с прежним добродушным любопытством.
– Так ты, родной, посиди за меня… я скоро вернусь…
– Ты, дедушка, не пуще тормошись. Я вот и полушубок захватил: посижу, пожалуй, хошь до вечера; а коли не вернешься, стало, не управился, так я, пожалуй что, и стадо домой пригоню…
– Господь наградит тебя! – произнес умиленно старик. – Вот находит это сумление: думаешь, вывелись добрые люди! Бога только гневим такими помыслами… Есть добрые люди! Благослови тебя творец, благослови и весь род твой!
Старик надел обеими руками шапку, взял посох и, простившись с Яшей, торопливо вышел из лощины.
Семь верст, отделявшие Сосновку от площадки, пройдены были стариком с невероятной для его лет скоростью. В этот промежуток времени он передумал более, однако ж, чем в последние годы своей жизни. Знамение креста, которым поминутно осенял себя старик, тяжкие вздохи и поспешность, с какой старался он достигнуть своей цели, ясно показывали, как сильно взволнованы были его чувства и какое направление сохраняли его мысли.
Ока освещалась уже косыми лучами солнца, когда дедушка Кондратий достигнул тропинки, которая, изгибаясь по скату берегового углубления, вела к огородам и избам покойного Глеба. С этой минуты глаза его ни разу не отрывались от кровли избушек. До слуха его не доходило ни одного звука, как будто там не было живого существа. Старик не замедлил спуститься к огороду, перешел ручей и обогнул угол, за которым когда-то дядя Аким увидел тетку Анну, бросавшую на воздух печеные из хлеба жаворонки.
Но другого рода картина предстала глазам дедушки Кондратия; он остановился как вкопанный; в глазах его как словно помутилось. Он слышал только рыдания дочери, которая сидела на завалинке и ломала себе руки, слышал жалобный плач ребенка, который лежал на коленях матери, слышал охи и увещевательные слова Анны, сидевшей тут же.
– Мать пресвятая богородица! – воскликнула она, увидев Кондратия. – Сам господь тебя посылает!.. Дунюшка, глянь-кась, глянь: отец пришел.
Дуня откинула волосы, в беспорядке рассыпавшиеся по лицу ее, быстрым движением передала старухе ребенка и, зарыдав еще громче, упала отцу в ноги.
– Батюшка! Батюшка! – говорила она, хватаясь с каким-то отчаянием за одежду старика и целуя ее. – Батюшка, отыми ты жизнь мою! Отыми ее!.. Не знала б я ее, горемычная!.. Не знала б лучше, не ведала!..
– Дунюшка, опомнись! Христос с тобой… Не гневи господа… Един он властен в жизни… Полно! Я тебя не оставлю… пока жить буду, не оставлю… – повторял отец, попеременно прикладывая ладонь то к глазам своим, то к груди, то ласково опуская ее на голову дочери.
– Батюшка, отец ты наш! Да ведь дело-то какое, кабы знал ты! – всхлипывая, говорила тетушка Анна. – Ведь парень-то, муж-то ее, убежал! Убежал, отец! Нонче ночью убежал, касатик!.. Что затеяли-то лиходеи!.. Что затеяли, кабы знал ты!.. О-ох!.. Добро, батюшки, хоть того-то злодея схватили!.. Ох, как не плакать-ста, кормилец!.. А им, Петру и Василью, немало уж я говорила: ни в чем-то, говорю, она не виновница, за что, говорю, вы ее обижаете?.. Ох, родной! Нет, не вижу в них себе утехи! Не того ждала я от них, горькая!.. А тот так и убежал, злодей: не поймали! Покинул ее, сироту горькую, оставил с малым дитятком… Вася побежал, не проведает ли чего на той стороне: может, захватили… Что затеяли-то! Стояли это гурты, кормилец, – гурты стояли; а они…
– Знаю, матушка, знаю… – не слушая ее, проговорил старик, стараясь приподнять дочь, которая продолжала обнимать его ноги и рыдала, произнося несвязные причитанья.
Тетушка Анна мгновенно оставила свои объяснения, посадила внучка на завалинку, проворно утерла слезы и бросилась пособлять старику. Оба приподняли Дуню и повели ее к завалинке; но едва успели они усадить ее, в воротах показался Петр.
Если б дедушка Кондратий не был предуведомлен, что Петр и Василий точно возвратились домой, он, конечно, не узнал бы в вошедшем старшего сына покойного Глеба. Петр состарился целыми десятью годами, хотя всего-навсе четыре года, как покинул кров родительский; в кудрявых волосах его, когда-то черных как крыло ворона, серебрилась седина; нахмуренные брови, сходившиеся дугою над орлиным его носом, свешивались на глаза, которые глядели также исподлобья, но значительно углубились и казались теперь потухшими. Цыганское лицо его, дышавшее когда-то энергией и напоминавшее лицо отца в минуты гнева, теперь осунулось, опустилось; впалые щеки, покрытые морщинками, и синеватые губы почти пропадали в кудрявой, вскосмаченной бороде; высокий стан его сгорбился; могучая шея походила на древесную кору. Но не время и заботы состарили Петра.
Увидев Кондратия, Петр подошел к нему так быстро и так близко, что тетка Анна поспешила стать между ними.
– Петруша, касатик… выслушай меня! – воскликнула она, между тем как старик стоял подле дочери с поникшею головою и старался прийти в себя. – Я уж сказывала тебе – слышь, я сказывала, мать родная, – не кто другой. Неужто злодейка я вам досталась! – подхватила Анна. – Поклепали тебе на него, родной, злые люди поклепали: он, батюшка, ни в чем не причастен, и дочка его.
– Ни к чему не причастен! Это мы видим!.. – возразил Петр. – Свел свою дочь беспутную с отцовым приемышем, таким же мошенником, подольстились к отцу, примазались к нашему дому, а после покойника обокрали нас.
– Батюшка! – закричала Дуня, которая до того времени слушала Петра, вздрагивая всем телом. – Батюшка! – подхватила она, снова бросаясь отцу в ноги. – Помилуй меня! Не отступись… До какого горя довела я тебя… Посрамила я тебя, родной мой!.. Всему я одна виновница… Сокрушила я твою старость…
– Дитятко… Дунюшка… встань, дитятко, не убивай себя по-пустому, – говорил старик разбитым, надорванным голосом. – В чем же вина твоя? В чем?.. Очнись ты, утеха моя, мое дитятко! Оставь его, не слушай… Господь видит дела наши… Полно, не круши меня слезами своими… встань, Дунюшка!..
– Петруша, полно! Господь тебя покарает за напраслину! – твердила Анна, между тем как сын ее мрачно глядел в другую сторону. – Полно, не осуждай их! Не прикасались они – волоском не прикасались к нашему добру. Помереть мне без покаяния, коли терпели мы от них лихость какую; окромя доброго слова да совета, ничего не видали… Вы одни, ты да Вася, виновники всему горю нашему; кабы отца тогда послушали, остались бы дома, при вас, знамо, не то бы и было. Не посмел бы он, Гришка-то, волоска тронуть. Не то бы и было, кабы отца-то послушали!.. А его, старика, не осуждай, батюшка; отец твой почитал его, Петя: грех будет на душе твоей… Кабы не он, не было бы тебе родительского благословения: он вымолил вам у отца благословение!..
– Дай бог давать, не давай бог просить, матушка Анна Савельевна! Оставь его! – сказал дедушка Кондратий, обращаясь к старухе, которая заплакала. – Пускай его! Об чем ты его просишь?.. Господь с ним! Я на него не серчаю! И нет на него сердца моего… За что только вот, за что он ее обидел! – заключил он, снова наклоняя голову, снова принимаясь увещевать и уговаривать дочь, которая рыдала на груди его.