Он был жалок, опутанный цепями; невыразимый ужас искажал черты его лица. Войдя, он упал на колени и завыл:
— Пресветлые бояре, кому что худо я сделал! Разорили тут меня посадские да ярыжки, ушел я в Ярославль, от греха подальше, и там поймали меня сыщики и сюда уволокли. По дороге поносили и заушали,
[45] в яму бросили, а чем я, сиротинушка, пови…
— Молчи, смерд! — закричал на него вдруг князь, — ты — Федька Беспалый? Отвечай!
— Я, бояр… — начал Федька, но, взглянув на князя, побелел, как бумага, и не мог окончить слово.
— Знаешь, кто я? — грозно спросил Теряев.
Федька собрался с духом.
— Как не знать мне тебя, князь Терентий Петрович! Когда я с вотчины князя Огренева в Калугу вору оброк возил, ты там при князе Трубецком немалый человек был. В Калуге в ту пору всякий русский…
— Молчи, пес! Знаешь — и ладно! Ответствуй теперь, для чего, по чьему наговору или по собственной злобе или корысти ради моего сына ты наказал скоморохам скрасть, а потом заточил его?
Федька сделал изумленное лицо.
— Смилуйся, государь! — завыл он. — Никогда я твоего сына в очи не видел, ведом не ведал.
— Брешешь, пес! Говори по правде!
— Дыбу! — коротко сказал дьяк, кивая палачам.
Федьку вмиг подхватили под руки, в минуту сняли с него цепи, еще минута — и уши присутствующих поразил раздирающий душу крик.
Трудно сказать, взяли ли мы с Запада (через Польшу) всю целиком систему допросов с «пристрастием» и весь инвентарь дьявольского арсенала или дошли до него сами, только печать нашей самобытности несомненно лежала и тут. Известно, что от татар мы взяли только кнут да правеж, но ко времени описываемой нами эпохи у нас был так полон застеночный обиход, что впору любой испанской инквизиции. Правда, все у нас было проще: вместо знаменитой «железной девы», которая резала жертву на сотни кусков, оставляя живым сердце, у нас имелись две доски, утыканные остриями. Жертву клали на одну доску, прикрывали другой, и для верности на нее ложился заплечный мастер. Вместо не менее знаменитой механической груши, разрывавшей рот, у нас забивали напросто кляп с расклиньем, вместо обруча надевали на голову простую бечевку и закручивали, пока у пытаемого не вылезали глаза; ну а клещи, смола и сера, уголья и вода практиковались у нас с тем же успехом, хотя и без знаменитых сапог. Рубили у нас головы, четвертовали, колесовали, жгли и, в дополнение, сажали на кол и зарывали в землю. Несомненно, все это осталось в наследие от Ивана Грозного добрым началом нашей культурности.
Федьку подтянули на дыбу, дюжий мастер повис у него на ногах, и руки, хрястнув в предплечиях, мигом вывернулись и вытянулись, как канаты. Другой мастер сорвал с Федьки рубаху и замахнулся длинником.
— Спустите! — тихо приказал дьяк.
Веревку ослабили. Федька упал на пол. Мастер плеснул ему в лицо водой из ковша.
— Скажешь? — коротко спросил Федьку дьяк, когда тот очнулся.
— Ох, батюшки мои, скажу! Ох, светики мои, все скажу! — простонал Федька. — Все скажу!
— Знал, что мой сын? — глухо спросил Теряев.
— Ох, знал! Знал, государик мой!
— Сам скоморохам наказывал?
— Ой, нет! Просто привели, я и признал… да!
— Сына-то? Что ты брешешь? — не утерпел боярин.
— Подтяни! — сказал дьяк.
Блок заскрипел.
— Ой, не надо! Ой, милые, не надо!
— Ты так говори, стоя! — с усмешкой пояснил дьяк.
Федьку поставили на ноги и слегка приподняли его руки; одно движение мастера, и он уже висел бы над полом.
Федька стал давать показания.
Приезжала к нему баба-колотовка из Рязани, Матрена Максутова, прозвищем Огневая. Была она красавицей, ныне ведовством занимается. И привезла она ему наказ от воеводы рязанского, Семена Антоновича Шолохова, чтобы он извел щенков князя Теряева; а за каждого получила сорок рублев, а в задаток полсорока. Бил он, Федька, с ней по рукам, а потом послал в княжью вотчину скоморохов, сговорившись на десяти рублях. Привели князя-мальчика к нему как раз накануне въезда патриарха в Москву от плена польского; он спрятал ребенка, но на другой день рапату разбили, сожгли, и мальчика он бросил. Только это ему и ведомо!
Князь Теряев сидел, сжавши голову руками, и, казалось, ничего не слышал. Признание Федьки изумило его и совершенно сбило с толку. Боярин Шолохов, воевода рязанский… Был он в думе на Москве, потом был послан на воеводство… Вот и все. Не было ни ссор, никакой зацепы. С чего ему?
— Что Матрена тебе говорила, для чего воеводе мое сиротство нужно? — наконец спросил князь Федьку.
— Не сказывала, светик мой, не сказывала. Ой, не тяните! Как пред Богом говорю, не знаю!
Князь махнул рукою и встал. Колтовский вышел за ним.
— Ну, вот, князь, и дознались! Теперь ищи со своего ворога…
— Все мне вороги!
— Что ты? Кто все?
— Воевода этот, Матрена, Федька, скоморохи… Всех изживу!
Боярин усмехнулся.
— Ну, Федьку я на себя возьму. Поспрошаем его насчет казны, а там и на виселицу! Этого воеводу с Матрешкою, может, ты и сам доймешь, ну, а скоморох… — боярин развел руками, — много их больно, князюшка!
— Травить псами у себя на вотчине приказал, а сам бью их!
— Не перебить всех! — засмеялся боярин и сказал: — Однако не помяни лихом. Здравствуй, князь, а я пойду по Федькину душу казны искать! — и, хрипло засмеявшись, он пошел в застенок.
Князь вскочил на коня и поехал в дом Шереметева.
Пылкий князь рвал и метал в нетерпении, горя местью к воеводе рязанскому. На другой же день, ни свет, ни заря, поехал он во дворец, чтобы бить челом царю, и вдруг узнал, что царь с матушкой своей поехал к Троице, а оттуда на Угрешь на богомолье. А там столь же неожиданно для всех поехали бирючи
[46] клич кликать, девиц на царские смотрины собирать. Потянулись вереницею по Москве возки, колымаги, забегали царские слуги, размещая всех. Приехал царь, начались смотрины, не до того царю было.
Кинулся князь Теряев к патриарху, тот принял его ласково, но ответил:
— Бей челом царю на том, чтобы он выдал тебе воеводу рязанского головою, а я в стороне. У меня дела государские.
А тем временем дочь боярина князя Владимира Тимофеевича Долгорукова, княжну Марию Владимировну, на верх взяли и царской невестой нарекли.
Не медлил царь, и скоро была назначена свадьба.
Поскакал бы на Рязань князь Теряев и с глазу на глаз переведался бы с воеводою, если бы не удержали его Шереметев да жена. Для исхода своей тревоги взялся он за постройку и стал выводить палаты на Москве-реке, недалеко от Немецкой слободы. Из слободы вызвались помогать ему чертежник да кровельщик, и действительно на удивление всем строились пышные хоромы князя. В три этажа выводил немчин терем, а за ним смыкалась церковь маленькая, а там летник да бани, да службы, да клети, да кладовки, да подклети. Наконец садовник, тоже из Немецкой слободы, наметил богатый сад с прудом и фонтаном.