Это был последний раз, когда я видел слезы в глазах сестры. Неделю за неделей мы пытались утешить ее, но все было тщетно. Диана восприняла утрату дружбы как некое наказание; ни она, ни я тогда не понимали, что такое резкое изменение отношения со стороны Кэт вовсе не было связано с ней самой. Вместо этого она внушила себе, что все, к чему бы она ни прикасалась, было обречено разбиться в ее ладонях вдребезги, оставив ей лишь жалкие осколки. Когда Кэт снова стала появляться у нас, она предупреждала об этом заблаговременно, и Диана исчезала на весь остаток дня, оставляя меня в обществе подруги на растерзание мукам совести.
Это был тот самый год, в один из жарких августовских дней которого у меня состоялся разговор с Вольфом. Он так и не мог понять, почему в тот день я оставил его одного в лесу и с тех пор всячески избегал его общества. Казалось, он совершенно не осознавал, что, застрелив птенцов одного за одним, он сделал что-то не так. А я, в свою очередь, не мог найти в себе сил объяснить ему, что каждый раз, когда я видел его или вспоминал, перед моими глазами вставало его измазанное кровью лицо и лоб, живущий какой-то своей, неестественной жизнью.
– И что ты делаешь без меня, Фил? – спросил он, но в его безучастном голосе не было ни сожаления, ни упрека. Я не знал, что ему ответить. Мое тело будто очерствело, превратилось в деревянный чурбан.
Это был тот год, в который мы с Дианой в последний раз прятались вместе под кухонным столом, чтобы подслушать, о чем говорят посетительницы с Глэсс. Эта эпизодическая игра в шпионов длилась уже не один год, и я был целиком и полностью уверен, что Глэсс об этом знала. Она не могла не заметить, как мы тихо ерзали у нее под ногами, когда наши спины затекали от долгого и неподвижного сидения, но она никогда не заводила об этом разговор. Там, под столом, я узнал отвратительные слова, значение которых мы с сестрой не могли найти ни в одном словаре. Уже довольно скоро мы научились различать приглушенные голоса клиенток, посвящавших Глэсс в свои тайны – тайны настолько банальные, что Диана, не выдержав, засыпала от скуки на моем плече, и мне приходилось трясти ее, когда на кухне наконец гасили свет, или настолько жуткие, что даже осенний ветер, воющий по ночам вокруг усадьбы, казалось, умолкал, чтобы прислушаться, и был затем не в силах продолжать свой путь.
Это был тот год, который свел Терезу, спасавшуюся от предновогодней суеты у друзей в их маленьком тихом домике на голландском побережье Северного моря, с Паскаль. Оттуда они вернулись вдвоем. Диана и я, когда нас познакомили, тут же сошлись во мнении, что Паскаль была слишком широкоплечей, слишком некрасивой и слишком скучной, и единственной привлекательной чертой в ней была необычная профессия судостроителя, что для нас, разумеется, было тогда в диковинку. Разумеется, наше неприятие Терезиной пассии было продиктовано не чем иным, как детской ревностью, потому что ее визиты к нам в дом становились все реже и реже. Нам не хватало ее и не хватало попкорна.
Именно в тот год я получил от Гейбла письмо – длинное и мятое, оно рассказывало о том, как где-то на другом конце света он видел китов, чьи покрытые окаменелыми раковинами спины вздымались над поверхностью кристально-голубой воды, как горы, и пение их проносилось над волнами. Один вид их внушал, что мироздание непокорно, а мы – обремененные мелкими заботами люди – по сравнению с ним лишь ничего не значащая пыль на ладонях времени.
В тот год в моем теле происходили изменения, неподвластные моему контролю. Голос грубел и ломался. Однажды утром я проснулся с отяжелевшей головой и, еще не успев стряхнуть с себя расплывчатые остатки сна, в котором угадывались чьи-то неясные очертания, обнаружил у себя на животе горячее липкое пятно. Соленая на вкус вязкая жидкость напоминала мне шершавую поверхность морских коньков, которых подарил мне Гейбл задолго до этого, и в то же время ее вкус был наполнен отдаленной и странно тяжелой, почти удушающей сладостью.
В тот год я обнаружил список, в котором напротив Номера Три зияла пустота.
Тот год ознаменовался для меня приходом беспокойных снов, которые, проснувшись, я мог вспомнить с поразительной точностью – вероятно, из-за того, что смещалось слишком много границ, и часто реальность казалась мне каким-то сном, а сны обретали самые что ни на есть реальные очертания. Знакомые запахи ударяли в нос с новой силой. Цвета внезапно проявляли слепящую, до того не свойственную им яркость. Даже звуки и шорохи обретали новое, не свойственное им дотоле измерение, как будто раньше я воспринимал их сквозь шумовую завесу. Я долго бродил в одиночестве, словно погруженный в сон, заново открывая для себя мир и свое место в нем. Люди, которых до сих пор я воспринимал как отдельно стоящих индивидов, внезапно оказывались связанными друг с другом, как будто на них опустилась все и вся объединяющая сеть. Незначительные на первый взгляд действия обрастали далеко идущими последствиями: Гендель, к которому мы тогда только пришли, рассказывал своим изумленным неофитам, что малейшее колебание воздуха, вызванное взмахом крыльев бабочки в далекой Азии, может обрушить на Европу ураган неодолимой силы.
Я смотрел, слушал, пытался понять. Свои сны я записывал, осознанно и как можно более детально оставляя их след в маленькой тетради темно-синей дорожкой слов, как будто это была та эфемерная пряжа, из которой сплетались сказки, которые еще вчера Тереза читала на ночь двум удивленным детям.
– Я тебе когда-нибудь говорила, как ненавижу эту чертову скрипку?
– Не просто говорила – я за тобой записывать не успевал.
– Серьезно?
– Серьезно: как только первая тетрадь закончилась, я ее выбросил, – усмехаюсь я.
От Кэт видно только ноги – все остальное скрыто огромной нотной тетрадью, водруженной на шаткий металлический пюпитр. Я могу уловить, как ее голова слегка качается вперед-назад, а брови устремлены вверх, выражая полнейшую сосредоточенность, в то время как пальцы, сжимающие смычок, парят над струнами, словно лишенные всякого веса. Воздух наполнен искрящимися, почти осязаемыми переливами звуков.
– Тебе еще долго?
– Минут пять, – бормочет она сквозь сжатые зубы. – Ты же знаешь, мама засекает время, а эту экзекуцию над инструментом слышно во всем доме.
Да, это я знаю. Как обычно, ее мать встречает меня на пороге с той же радостью, с которой обычно обнаруживают надоедливый прыщ, с поразительным упорством вновь и вновь выскакивающий на одном и том же месте. Стоит мне ступить на порог, как она ведет себя так, словно ее дом познал пришествие Снежной королевы: даже в самый жаркий летний день она демонстративно и беспомощно включает обогреватель, как будто это поможет ей бороться с упрямством, с которым ее дочь год за годом отстаивает право на встречи со мной.
– Почему бы тебе не обзавестись диктофоном и не покончить с этим? – спрашиваю я, пытаясь перекричать очередную гениальную мелодию.
– До этого уже недолго осталось.
Я, конечно, не специалист, но, на мой взгляд, играет она великолепно. Последние такты слетают со струн с поразительной легкостью, и ее тело, душа и скрипка, кажется, дружно вздыхают с облегчением. Я вижу, как ожесточенное выражение ее лица в мгновение ока уступает место довольной, почти торжествующей улыбке.