Его пальцы остановились на шраме, рассекавшем плечо и пугавшем меня с самого детства.
– Думаю, она тогда испугалась больше, чем я, – продолжал он. – Боли почти не было, да и с чего бы ей быть – так, просто царапина.
Но полоса плохо затянувшейся раны на его руке явно не была похожа на царапину.
Даже на глубокую царапину.
– Когда она ушла, я продал дом со всем, что в нем находилось. Сжег все письма, что она писала мне, каждую фотографию, на которой мы были вместе. Все, – Гейбл горько усмехнулся. – Больше всего мне хотелось взять и поджечь весь дом. Не оставить ничего, что бы напоминало мне о ней. По крайней мере, в первое время. Я знал, что она не вернется никогда.
Он оперся руками о поручни. Я видел, как судорожно сжимаются его пальцы.
– Но и это прошло, и единственное, что осталось, был этот маленький шрам. Я боялся, что и он однажды исчезнет. Поэтому каждый год я беру нож и…
Я больше не мог этого выносить. Спустившись вниз, я прижался к иллюминатору, и забрезживший на горизонте свет очертил в мутном, молочном стекле мое лицо. Подняв руку, я ощупал свое лицо, коснувшись губ, щек, ушей. Интересно, подумал я, меняется ли цвет глаз после первого раза? Остается ли в них этот блеск, слегка подернутый молочной пеленой, или, наоборот, в этот момент только появляется? Я вслушивался в плеск волн за бортом и в одинокие шаги Гейбла по палубе, беспокойно петлявшие туда-сюда.
Я до сих пор помню свое отражение в этом мрачном подобии зеркала, чувствую вкус моря на языке, ощущаю приближающуюся грозу и влекомую ветром душную влажность. Розоватый свет огней святого Эльма порхает в снастях и мачтах. Я прислушиваюсь к тихому шороху волн, к скрипу досок над моей головой, прогибающихся под весом мужчины, год за годом наносящего раны самому себе, потому что любит.
– Влюбился, говоришь? А тебе не кажется, что это немного поспешные выводы?
– Почему ты так считаешь?
– Потому что вы друг друга совсем не знаете, – отвечает Тереза.
– Я знаю каждую клетку на его теле.
– На расстоянии, если мне не изменяет память.
– Но мы…
– Переспали, и что?
Это в комнату вошла Паскаль, неся перед собой поднос, на котором возвышаются хрупкий фарфоровый чайник, несколько чашек с кипятком и вазочка печенья. Тереза утопает в огромном диване из искусственной замши, занимающем центр почти пустой гостиной: много света, много пространства – и минимум мебели, но при этом самой изысканной. У нее врожденный дар превращать те деньги, что она зарабатывает в адвокатской конторе, в изысканную обстановку вокруг. Паскаль опускает поднос на журнальный столик, который производит впечатление порождения нарколептического бреда японского дизайнера – а возможно, именно им и является, – и усаживается рядом. Я сижу в кресле напротив, утопая в его глубине.
Когда бы я ни наблюдал их вместе, я не могу уложить в своей голове, что они – пара. Бледная, словно выкупавшаяся в молоке красавица Тереза совершенно не схожа с грубо сколоченной, коренастой Паскаль, чьи сильные руки непропорционально велики по отношению к ее низкому росту, к тому же вечно взлохмаченной, будто прошлой ночью в ее растрепанных, лишенных блеска волосах гнездилась стая крыс.
– Переспать ты можешь когда захочешь и практически с кем захочешь… – снова начинает Паскаль.
– Что за бред!
– …Но любовь приходит с годами, поверь старой мудрой скво. Печеньку? – Она протягивает мне поднос с улыбкой, по которой непонятно, искренняя она или напускная, – но если честно, мне все равно, потому что в данный момент я бы с удовольствием по ней хорошенько въехал.
– Нет, спасибо.
Она разливает по чашкам заварку угловатым, как всегда, движением. Если смотреть в профиль, то линия ее лба и носа образуют одну непрерывную, резко падающую вниз прямую. Паскаль говорит, это оттого, что в детстве она часто целыми днями стояла на берегу и смотрела на море, с которого дул ветер, проходясь по лицу, как по песчаному бархану. Та маленькая девочка, как мне кажется, по сей день иногда проглядывает под ее неказистой оболочкой, как слабое мерцание, возникающее в движениях Паскаль, когда она – старая привычка, от которой так и не удалось избавиться, – предпринимает нервную, бесплодную попытку заправить за уши некогда длинные, а теперь почти под ноль остриженные волосы. В такие минуты у меня мелькает мысль, что Терезе посчастливилось найти себе Царевну-лягушку, которая все еще ждет, когда обнаружат и сожгут ее кожу.
Тереза никогда особо не афишировала свои отношения. Все, что я знаю о ее личной жизни, я знаю от Глэсс. Она долгое время страдала от собственной привлекательности, скорее пугавшей, нежели притягивавшей других женщин, – просто чертовски женственная, как выражается сама Тереза в тех редких случаях, когда выбирает словцо покрепче. Поскольку характером она не вышла, по ее же словам, ни чересчур сильной, ни чересчур мягкой, то и в отношениях старалась найти золотую середину – просто подходящую половинку к собственной душе, обладавшей этим настолько же ценным, насколько и редким балансом уверенности в себе. Казалось, Паскаль всем своим видом и поведением стремилась доказать, что Тереза обманывает себя и других, но та никогда не уставала повторять, что под грубым панцирем ее пассии таится мягкое, достойное любви сердце. Если честно, до сих пор я так его и не заметил.
– И что он тебе сказал, твой Николас? – спрашивает Тереза. – Ну или сделал после того, как вы… закончили?
– Он оделся, – я чувствую, как от ухмылки Паскаль у меня кровь приливает к ушам. – То есть, разумеется, мы оба оделись, но я… Не мог не думать о том, что нас может кто-то застукать. Поэтому было не по себе.
– Прикольное чувство, правда? – Паскаль отпивает чая из тонкостенной чашки, которая того и гляди треснет в ее грубых пальцах, закидывает в рот печеньку, откидывается назад и невозмутимо продолжает с набитым ртом: – Мне знакомо. Когда занимаешься этим в кустах, в ветвях, в парке, в зоопарке.
– Несколько неуместно в данный момент упражняться в стихосложении, – сухо отвечаю я.
– Да какая разница? Главное – это возбуждает.
Тереза краснеет до ушей, и, глядя на нее со стороны, я в который раз понимаю, что на незнакомых людей она, должно быть, производит совсем иное впечатление – женщины неразговорчивой и даже замкнутой. Только в кругу близких друзей или в зале суда – это я опять-таки знаю по рассказам матери – она способна раскрыть свою истинную натуру. Тогда она источает энергию, как фейерверк – искры, и каждое слово, слетающее у нее с губ, попадает в цель, словно пущенное из снайперской винтовки.
– Так что, он ничего тебе не сказал?
– Нет, почему, сказал… – мотаю я головой. – Сказал «до завтра, увидимся в школе» и всякое такое прочее. Ну и… – тут уже наступает моя очередь краснеть. – Сказал, что хочет снова со мной встретиться, но мы не знаем где и как.
– Ага, – только и ответила Тереза, словно это было нечто само собой разумеющееся. Она знает, что я пришел просить у нее ключ от дома, доставшегося ей в наследство от отца, который она вот уже двенадцать лет на каникулах сдает временным жильцам, если таковые вдруг появляются в этом городе. Зимой и осенью он пустует.