– Нам его раздевать?
– Нет, о том, чтобы быть похороненным раздетым, в завещании ничего сказано не было, – покачав головой, ответила Тереза.
– А ты его вообще когда-нибудь раздетым видела?
– Нет, и делать этого в последний момент не собираюсь.
Дождь лил как из ведра, и лопата за лопатой черная, мягкая земля пополняла растущую рядом с ямой кучу. Время от времени обе они поочередно прикладывались к бутылке, которую Глэсс предусмотрительно захватила с собой из дома Х. Хендрикса. Через полчаса достигнутая глубина всех удовлетворила. Глэсс начала хихикать и никак не могла остановиться.
Мы, напротив, ничуточки не устали. Тереза усадила нас в уютном и сухом месте на большой поленнице, укрытой кровлей из гофрированной стали, и, как две совы со своих ветвей, свыкшись с темнотой, мы наблюдали, как силуэты женщин то наклонялись к земле, то вновь распрямлялись, а когда и это нам наскучило, мы занялись тем, что проверяли, растворяются ли мармеладки под дождем.
Наконец профессора довольно бесцеремонно спихнули в вырытую яму, и безжизненное тело ухнуло в нее, опав, как марионетка, которой одним ударом обрезали все ниточки. Тереза и Глэсс засыпали труп мокрой землей и, ползая на корточках, выровняли насыпь, положив сверху камней. Их мокрые волосы свисали, а одежда прилипала к телу, и тонкий поясок из белого кружева, который я успел углядеть из всего надетого на матери нижнего белья и который так меня восхитил, к тому моменту стал таким же грязно-коричневым, как ее пальто.
Диана показала пальцем на могилу.
– Выглядит так, как будто земля икнула, – сказала она.
– А теперь что? – спросила Глэсс, опершись на лопату.
– Спеть что-нибудь? Мы вот в школе когда-то пели «What I did for Love»
[9]…
– Заткнись, – пробормотала Тереза.
Глэсс недовольно заворчала.
– Но помолиться, наверное, все-таки надо?
– Молись, чтобы дождь перестал, – Тереза со вздохом посмотрела на свежий холмик. – Стоит мне подумать, что будет, если это все смоет, мне становится плохо.
– Мне тоже плохо, – пискнула Диана возле меня, и это стало единственным предупреждением с ее стороны. Произнеся последнее слово, она свесилась с края поленницы, и ее вырвало полупереваренной разноцветной желатиновой массой, которую мы впихивали в себя весь вечер. По какой-то неясной причине организм Терезы воспринял это как сигнал, и из ее глаз хлынули слезы. Ее плечи вздрагивали, ее трясло, и, упав на колени, она била кулаками по траве и грязи и, запрокинув голову, рыдала, рыдала так, что я боялся, что она захлебнется в дожде, падавшем ей в раскрытый рот.
– А десять часов спустя, на похоронах, – походя заметила Глэсс, – светило такое солнце, как будто ничего и не бывало!
Дай Бог каждому такие похороны, когда по чистому небу, подгоняемые мягким ветерком, плывут пушистые облачка. Кладбище находилось на восточной окраине города. На вершине холма возвышалась склоненная под натиском ветров полуразрушенная капелла; погост этих людей спускался от ее подножия семи- или восьмиступенчатой террасой, как застывший сель, из которого, сопротивляясь, рвались вверх деревья с пышными кронами. Еще много лет назад профессор сохранил за собой место подле своей безвременно ушедшей жены – на пятой ступени снизу, с видом на долину и рассекавшую ее реку. Я вздрогнул, осознав, что оттуда без труда можно было разглядеть и Визибл. Было тепло, и легкий ветер доносил до нас запах гниющих цветов от расположенной неподалеку компостной кучи. То там, то здесь над землей поднимался слабый туман – это солнце выманивало из земли последние капли пропитавшего ее за ночь дождя. На некоторых надгробиях стояли мраморные ангелочки – бледненькие и бесконечно терпеливые, как куклы, ждущие, что с ними поиграют.
Отпевания я не помню – все еще утомленный событиями прошедшей ночи, я уснул. Но на кладбище сон мой как рукой сняло, и я восторженно смотрел на Терезу, прекрасную, как никогда, несмотря на резкие тени под глазами, одетую в платье глубокого темно-синего цвета и перчатки, скрывавшие ее израненные, покрытые волдырями от ночного труда руки. Даже зарубежные коллеги покойного не пожалели времени на то, чтобы почтить церемонию прощания своим присутствием. Тереза, мужественно пожимая руки и принимая соболезнования на разных языках, стояла без движения, как статуя, рожденная полуночным мраком, и не пролила ни единой слезы, пока мимо нее тянулась нескончаемая череда людей в траурном облачении, подходивших к разверзшейся могиле и бросавших в нее горсть земли.
Красные, воспаленные глаза Глэсс были скорее следствием не пролитых слез, а злоупотребления алкоголем и начинавшейся простуды, подхваченной прошлой ночью. Г-н Хендрикс, протиснувшись поближе из задних рядов, бросал на нее то, что сам, видимо, считал пламенными взглядами, однако все его усилия остались незамеченными. Если он и задавался вопросом, почему Глэсс, не желавшая появляться на похоронах из-за своей плохой репутации, наутро все же передумала, то это так навсегда и осталось для него загадкой. Несмотря на это, звонки г-на Х. Хендрикса раздавались в нашем доме до тех пор, пока Глэсс не пригрозила навесить ему историю про использование гробов не по назначению с эротическим подтекстом. Ей было его совершенно не жаль – я не знал ни одного мужчины, к которому Глэсс испытывала бы жалость.
Мы с Дианой внимательно следили за тем, как из каждой ладони на гроб сыпалась пригоршня сырой земли. Верная Эльза оставалась на краю залитой солнцем могилы дольше, чем кто бы то ни было другой, замерев с зажатой в трясущейся правой руке землей и тяжело дыша. На долю секунды показалось, что Тереза была права в своих предположениях: внезапно колени хрупкой женщины подогнулись, будто она собиралась с силами, чтобы прыгнуть вниз. «Либо это была любовь, либо обыкновенный обморок», – предположила позднее Глэсс. Чем бы это ни оказалось на самом деле, результат, в общем-то, был бы один и тот же.
Когда подошла наша очередь и мы, взявшись за руки, подошли к зиявшей дыре, Диана протянула руку и дернула за край одеяния стоявшего рядом священника – сухопарого мужчину с покатым подбородком, неусыпно следившего за тем, чтобы ничто не нарушало идеальной последовательности ритуала, и внушавшего мне тайный ужас.
– Там, в ящике, ничего нет, – сказала она. – Только картошка.
– Конечно, дитя мое, конечно, – понимающе сказал он и положил ей на плечо свою тощую, скелетообразную руку, смерив Глэсс взглядом, источавшим бесконечную, нескрываемую ненависть к матери, рассказывающей своему ребенку подобную ересь. Однако Глэсс не придала этому никакого значения – вернее, и вовсе не заметила его, поскольку, несмотря на вызванные простудой хлюпание и чихание, увлеченно строила глазки привлекательному черноволосому мужчине, стоявшему напротив нее по другую сторону могилы. У того была бронзовая от загара кожа и медового цвета глаза – самые красивые, какие мне только доводилось видеть в жизни. Мужчина медленно приближался сквозь толпу к тому месту, где стояли мы. Повинуясь инстинкту, я схватил сестру за руку, вырвал ее из цепких объятий пастора и потянул за собой.