– Меня зовут Клеменс, – сказал он Диане. – А тебя?
Диана ничего не ответила.
Врач рассмеялся. Я смотрел на его руки непривычно розового цвета с остриженными под корень ногтями, столь ловко управлявшиеся с пинцетом.
Улитка, разумеется, давно погибла, но ее грязно-коричневый домик, как ни странно, ничуть не пострадал. По пути домой Диана покатала его по ладони и спросила:
– А я могу оставить его на память?
– Ты можешь знаешь что… А, черт с ним, оставь, если хочешь! – ответила Глэсс.
Раздался скрежет, и машину резко дернуло – Глэсс по ошибке включила не ту передачу. Я чувствовал, что она в ярости, в неописуемой ярости, поскольку из-за какой-то крошечной улитки ей пришлось просить о помощи постороннего человека, несмотря на то что он оказался очень милым. Много лет спустя имя Клеменс снова всплыло в том самом списке под номером 24.
К тому времени как мы поужинали и пошли спать, за окном успело стемнеть. Свет уже был погашен, а Диана крепко спала, когда Глэсс вошла к нам в комнату и присела возле моей кровати. Сестра положила домик от улитки к себе под подушку. На следующее утро от него остались лишь осколки.
Когда Глэсс склонилась надо мной, меня охватило чувство, что кроме меня и ее голоса нет никого на свете.
– Так вот, что касается твоих ушей…
Это все было из-за Дианы! Если бы она тогда оставила эту дурацкую улитку в покое, Глэсс не пришлось бы весь вечер думать об ушах.
– Надеюсь, тебе ясно, – продолжал голос, – что они сделают с тобой то же, что сделали и с Дамбо.
– Кто – они?
– Люди.
Глэсс махнула рукой в сторону широко распахнутого окна, рама которого очерчивала на фоне темных стен иссиня-черный прямоугольник ночного неба. Ее пальцы указывали на всех и каждого: на город, на тех, кто жил по ту сторону реки, на весь остальной мир, на всю Вселенную, – и этот всеобъемлющий жест внушил мне страх.
– И что они с ним сделали? – прошептал я, не в силах повысить голос от напряженного ожидания, и мне казалось, что Глэсс долго думала, прежде чем дать ответ. Тишина опутала мое дрожащее сердце, как тесная, грубая ткань.
– Они продали его в цирк и заставили залезть на двадцатиметровую вышку, – наконец ответила мне Глэсс из темноты, сомкнувшейся после этих слов еще плотнее. – А потом приказали ему прыгать в чан с манной кашей. И смеялись над ним!
Поначалу сестра Марта казалась в моих глазах непререкаемым авторитетом. Когда я видел, как она, склонив голову, торопливо шагала вперед по коридорам больницы, будто направлялась на войну, я воображал, что много лет назад она выступила в завоевательный поход, который увенчался победоносным захватом триста третьего отделения. Лишь спустя определенное время я понял, что под броней ее свежих накрахмаленных блузок бьется сердце, добрейшее из добрейших.
– Оториноларинголог, – проворчала она в ответ на мой первый вопрос, и перед моими глазами блеснуло распятие, подвешенное на тонкой серебряной цепочке, – это ухо-горло-нос!
Всех своих пациентов она вне зависимости от возраста величала «деточками», за исключением тех, кто, как я, попал сюда из-за ушей и относился к особо выделяемой ею категории «ушастиков». На мягкость звучания моего имени она, однако, при этом отчего-то не обращала внимания и принципиально звала меня Пил.
Пил, ушастик мой.
Но при всем уважении, которое она мне внушала, я смутно ощущал, что сестра Марта была моей тихой гаванью в бескрайнем, холодном море больницы, полном незнакомых запахов. И чтобы причалить к надежным берегам, мне, как и другим лелеемым пациентам, надо было лишь расправить свои огромные уши, как паруса, и улучить момент, когда сестра Марта знала, что на нее не смотрит никто из больничного персонала. В такие минуты она целиком отдавалась во власть материнского инстинкта, голос ее звучал мягко и нежно, а если очень повезет, то «ушастик» оказывался прижатым к необъятной груди, и ему ласково чесали за все еще торчащими или уже подвергнувшимися вмешательству ушами.
Врача, в обязанности которого вменялось сделать так, чтобы меня никогда не высмеивали из-за торчащих ушей, звали доктор Айсберт.
Низкий голос доктора Айсберта пробуждал во мне доверие. Его лицо рассекали две глубокие морщины, врезавшиеся в носогубные складки и спускавшиеся до самых уголков рта, на которые я косился с некоторым недоверием. Такие морщины, как я потом для себя понял, образуются от вранья. Доктор рассказал, как будет проходить операция: за каждым ухом мне сделают крошечный надрез, чтобы удалить излишки хрящевой ткани.
– Вы же не отрежете мне уши, правда?
– Конечно нет. Я только сделаю маленький надрез, – заверил он меня своим медвежьим басом. – А потом мы все зашьем обратно и наденем тебе на голову маленький тюрбан, в котором ты будешь похож на прекрасного восточного принца.
– А это больно?
Доктор отрицательно покачал головой. Успокоившись, я откинулся на подушки. Ведь восточные принцы, как и любые коронованные особы, обладают неприкосновенностью – и уже никому из них там не сможет прийти в голову продать меня в цирк и заставить прыгать с двадцатиметровой вышки в манную кашу.
Но в глубине души я все еще не мог успокоиться. В нашей городской больнице не было своего ухо-горло-носа, и меня пришлось положить в специализированную клинику в двух часах езды от Визибла – соответственно, рассчитывать на то, что Глэсс, Диана или даже Тереза будут меня навещать, особенно не приходилось. В первую очередь не приходилось рассчитывать на визиты Глэсс, которая недвусмысленно дала понять, что от любой больницы, являвшейся, на ее взгляд, рассадником неизвестных бактерий и средоточием жестокости и смерти, она предпочитает держаться подальше. Но поскольку именно она вынудила меня оказаться в столь бедственном положении, мне ее посещения были и ни к чему. Мысль о встрече с Дианой тоже не грела душу, потому как я все еще пребывал в уверенности, что она своим дурацким экспериментом по засовыванию улитки в ухо внесла существенный вклад в то, что со мной произошло. Справедливости ради, полагал я, надо было, чтобы улитка навсегда застряла в ее пустой голове и с каждым шагом перекатывалась бы в ней, издавая громкий стук. Утешение я бы с радостью искал лишь у одного человека – у Терезы, но она день и ночь пропадала в своей недавно открытой конторе. Я чувствовал себя одиноким и покинутым всеми. Больничные коридоры, выползавшие из темноты на бледный свет неоновых ламп, порождали в моей душе страх, казалось, что они только и ждут, чтобы проглотить меня, стоит мне выйти из своей палаты, и поэтому большую часть времени я сидел на кровати и терпеливо раскрашивал цветными карандашами бесконечные раскраски.
Вечером накануне операции из соседней палаты раздались такие крики, как будто там с кого-то живьем снимали скальп, и грозный голос сестры Марты. Было нетрудно догадаться, что она вступила в схватку с одним из подопечных «ушастиков».
– Оставь меня в покое! – вопил неизвестный детский голос. – Оставь меня в покое!