У самого господина Трота была настолько крошечная голова, что я никак не мог представить, что она может вместить мозг взрослого человека. Поэтому я решил, что когда-то – вероятно, в дни его невообразимо далекой юности – она наверняка была крупнее, а с возрастом, когда он весь сморщился, она точно так же сморщилась и сжалась, как забытое яблоко. Но на лице его выделялись огромные глаза – хотя чести ради стоит признать, что заметно это было лишь тогда, когда он действительно открывал их. Такое случалось редко, и в большинстве своем они были сощурены в узенькие щели – ведь господин Трот страдал неимоверной близорукостью и носил очки со стеклами не меньше чем в палец толщиной, которые он протирал, должно быть, с той же частотой, что и стекла в своем магазинчике, то есть никогда. Вероятно, как раз из-за того, что он почти ничего не видел, всю лавку освещала одна-единственная закопченная лампочка, от которой света хватало ровно на то, чтобы подсветить саму себя. Короче говоря, господин Трот обитал в мире, где год за годом царила темнота. Но когда дверь в его лавочку открывалась, луч света озарял все его царство, укрывшееся в глубине полумрака, и тогда он, словно сноп искр, посланный волшебной палочкой, падал на святая святых моих тайных желаний: на целый ряд толстостенных, пузатых банок с узкими скошенными горлышками, выстроившихся на прилавке рядом с кассой и открывавших жадному взгляду маленькие круглые леденцы всех известных цветов. Глэсс иногда водила меня и Диану в эту лавку, чтобы показать нам конфеты или дать понюхать их – мне тогда казалось, что они не только напоминают радугу, но и в самом деле пахнут ею, – но лишь в редчайших случаях она что-нибудь брала, поскольку господин Трот, к сожалению, почти не продавал полуфабрикатов.
Однако господина Трота это, казалось, ничуть не смущало. Среди маленьких человечков по-прежнему оставались верные ему покупатели, несмотря на явное конкурентное преимущество возникших за последние годы супермаркетов, – пусть даже в лавку и заглядывали всего только за свежей газетой, пачкой сахара или сигарет. Не исключено, что дела его шли бы куда лучше, продавай он вместо свежих продуктов свежие сплетни, поскольку не было ни одного жителя, которого бы он не знал и который бы не знал его, а кроме того, не было случая, когда бы он отказался перекинуться парой-тройкой фраз. И было бы крайне странно, если бы его ушей отчего-то не достиг слух о похождениях американской потаскушки и ее ведьминых детках. Тем не менее это никогда не мешало ему относиться к Глэсс так, будто они были закадычными друзьями. Тогда я готов был поклясться, что меня тянет к нему из-за конфет, и только, – но сейчас я понимаю, что дело было в его умении подходить к человеку без всяких предрассудков.
– Я прошел столько войн, – много раз повторял он сухо, как будто сморщенное горло его отерли промокашкой. – Хотите веселиться? Веселитесь! Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на борьбу. Занимаетесь любовью? И занимайтесь, скажу я вам, – слишком, слишком мало любви в этом мире. Пускай бы любовью занимались все – вот что скажет вам старый Трот. Наболело у меня от всех этих войн, – и с этими словами взгляд огромных сощуренных глаз медленно обращался в нашу сторону. – Ну а вы, птенчики мои, уже сделали сегодня доброе дело?
Время от времени птенчикам за это перепадало по желанной конфете. Переливающиеся карамельные шарики отличались невероятной твердостью. Мы тогда еще только пошли в первый класс, но от других уже знали, сколь невероятные версии выдвигались об их происхождении. Некоторые считали, что господин Трот заказывает их в далекой восточной стране – без сомнений, на такую мысль навели их вечно прищуренные глаза за толстыми стеклами очков, – и говорили даже, что твердой карамельке Трота ничего не сделается, даже если со всего размаху запустить ею в каменную стену или ударить об асфальтированный тротуар. Впрочем, ни Диана, ни я не испытывали желания опровергнуть данную гипотезу – для нас вожделенные сладости были слишком ценны, чтобы так ими разбрасываться; напротив, нас только радовало, что из-за такой их особенности сосать один леденец можно было почти целый день. К тому же они никогда не доставались нам даром: вопрос о том, сделали ли мы доброе дело, звучал из уст господина Трота столь часто, что я вскоре пришел к выводу: по какой-то одному ему понятной причине он считает, что в ближайшем будущем нам суждено спасти мир. Ну или, по крайней мере, он считает нашу маму лидером Армии спасения. И если поначалу я думал, что добрым делом вполне можно считать то, что я поймал кузнечика и затем снова выпустил на волю, или то, что с прогулки принес маме цветы или оторвал от парты жвачку, которую раньше туда приклеил, и перед каждым новым визитом в лавку ломал себе голову, пытаясь вспомнить самое доброе дело и заработать особенно щедрое вознаграждение, то Диана, ничуть не утруждаясь, всякий раз отвечала: «Когда пи´сала, не промахнулась мимо унитаза», – и получала за это ровно столько же конфет, сколько и я, что в моих глазах было вопиющей несправедливостью.
Таким образом, я выяснил, что форма наших благодеяний была господину Троту глубоко безразлична. Его близорукость, почти граничащая со слепотой, вынуждала задавать нам вопросы лишь для того, чтобы услышать наши голоса, и независимо от смысла наших слов нам на головы обрушивался радужный карамельный дождь, всегда сопровождавшийся радостным восклицанием: «За любовь! За любовь в этом бренном мире!» Мне всегда хотелось забраться к нему на колени – лишь для того, чтобы слушать его, ловить звуки его голоса, как ловил он наши, – но ни разу я не видел, чтобы он даже присел за своим прилавком: господин Трот неизменно стоял; можно было подумать, что он давным-давно сросся со столешницей или что нижней половины туловища нет у него вовсе. Господин Трот был стар, как мир, и наверняка уже был очень стар, когда на свет появилась Глэсс, а может, он и вовсе таким родился. «Как бы то ни было, это милейший старый хрыч, которого когда-либо знал этот город», – сказала однажды Глэсс. По нашему с Дианой мнению, это был самый щедрый комплимент, который на нашей памяти звучал из ее уст в адрес маленьких человечков, даже если нам он казался не очень-то и лестным: дело в том, что оба мы услышали «старый прыщ».
В те дни, когда господин Трот не сетовал на недостаток любви в этом бренном мире, он рассказывал о войне.
– Бит Венди Эйтс, – то и дело повторял он, но лишь годы спустя я понял, что речь шла не о каком-то Венди Эйтсе, а об эскадрилье бомбардировщиков
[10]. – Вот что было страшнее всего! Прилетели к нам из Америки, прямо как вы. Их чрево разверзалось, и все погибало под этим смертельным дождем. И знаете что, птенчики мои? Мы это заслужили, да-да, заслужили тем, что не творили добра, а причиняли одно только зло – что до войны, что во время нее. И ни один бог не в силах нам этого простить! – И он медленно качал морщинистой головой. – Вы ведь трое – тоже янки, птенчики мои, но что ж поделаешь, что поделаешь – ведь в нашем бренном мире так мало любви.
Как и всем мужчинам, господину Троту я прежде всего смотрел на руки. Они были отвратительными, скорее даже отталкивающими: огромные, как лопаты, с толстыми синими жилами, на тыльных сторонах ладоней разветвлявшимися, как дельта реки, и уходившими – будто одного этого было недостаточно – в длинные, узловатые пальцы. Пальцы эти, как пинцеты, вгрызались в содержимое банок с карамелью, поскольку другого способа добраться до столь лакомого для нас, столь трепетно ожидаемого содержимого через узкое стеклянное горло он не видел.