– Знаю. Пришлось бы срубить пол-леса, чтобы протопить этот дом целиком.
Визибл полностью в нашем распоряжении. Михаэль уговорил Глэсс провести выходные у него – для нее, в правилах которой никогда не было задерживаться где-либо дольше чем на одну ночь и которая всегда приводила своих мужчин домой, вместо того чтобы оставаться у них, это в полной мере можно назвать первым разом. Что касается Михаэля, то тут мне только остается надеяться, что он хорошо представляет себе, с кем связался. Диана, прежде чем отправиться ночевать к Коре, простилась со мной насколько могла тепло. Уходя, она излучала такую расслабленность и доброту, что я еле удержался, чтобы не крикнуть ей вслед, что для купания в речке уже не совсем подходящая погодка.
Николас протягивает мне пакет.
– Что это?
– Свечи, – улыбается он и смахивает со лба прядь черных, как смоль, волос. – Ровно сто штук.
– Вау.
– Ну а где же бокалы из хрусталя? – раздается голос Кэт.
– Очень смешно.
Мы находим на кухне три пустые банки из-под горчицы и поднимаемся ко мне. Свечи теснятся на подоконнике, ютятся вдоль стен и вспыхивают небольшими островками на паркетном полу. Помимо прочего от них в комнате становится заметно теплее, и я – не без облегчения – могу забыть о необходимости вечно подкармливать строптивую, то и дело норовящую потухнуть печку. Тоскливый туманный ноябрь все быстрее движется к концу, и по ночам температура нередко падает ниже нуля. Утром первое, что я вижу, – это изморозь, буйно расцветшая на стеклах моего окна. Если верить новостям, вот-вот подуют первые ледяные ветра.
Когда все свечи наконец горят, Кэт, словно маленький ребенок, восторженно хлопает в ладоши. Мерцающее пламя отражается в окне, и комната похожа на неспокойное море дрожащих, трепетных огоньков. Николас оглядывается по сторонам, словно ища чего-то.
– Ты никогда не слушаешь музыку?
– Только радио – на кухне за завтраком.
– Надо было скрипку взять, – не выдерживает Кэт и смеется.
– Играешь на скрипке? – спрашивает Николас, и мне слышится уважение в его голосе. – Тогда ты наверняка знаешь первый скрипичный концерт Брамса, он…
Я сбегаю по ступеням на кухню, чтобы взять радио, и, не удосужившись включить свет, почти падаю, понадеявшись на то, что ориентироваться на громкие голоса сверху вполне достаточно. Если на мгновение остановиться, то без труда можно понять истинную причину этой спешки. Совершенно бесполезной спешки, потому что мысли все равно меня нагоняют.
Я ревную его к Кэт.
Отрицать это было бы бессмысленно. Мне не нравится та атмосфера доверия, которая возникает между ними, и лучшим доказательством того, что это не мои домыслы, было то, как они в обнимку нарисовались сегодня в дверях. Мне не нравится громкий разговор, доносящийся из моей комнаты, – не нравится просто из-за того, как легко они общаются друг с другом, как легко и непринужденно улыбаются. Слишком часто в последнее время я замечаю это, когда мы втроем. Чем сильнее я стараюсь прогнать такие мысли из головы, принять их за плод моего больного воображения, тем с большей силой они захлестывают меня вновь, стоит лишь переступить порог. Они сидят бок о бок на матрасе; Кэт что-то рассказывает о каком-то своем однокласснике – даже не сомневаюсь, что она снова рылась в делах на столе отца, – а он слушает ее, но не просто слушает – он смотрит на нее, наблюдает за тем, как она говорит, и на его губах проступает это еле заметное, столь знакомое мне выражение – смесь отстраненности, увлеченности и тонкой ноты превосходства в уголках рта. Интересно, рассказывала ли она ему, что скрывает его собственное личное дело.
– Радио, – с трудом сообщаю я. – Мне поискать какую-нибудь станцию с классической музыкой или…
– Воткнул – включил! – командует Кэт, и я не могу понять, что же в этой фразе ее так непомерно веселит, что приходится, корчась от смеха, кататься по матрасу.
Выстреливает первая пробка и бьет в потолок, из бутылки вырывается фонтан пены и пузырьков, звенят банки, стукаясь боками. Мои подозрения рассеиваются под натиском искрящейся пены. Одна бутылка уходит на то, чтобы выпить за ее отца, столь щедро, хоть и не по своей воле, обогатившего наш вечер запасами из собственного погребка, вторая – за нас, за жизнь и за того, кто изобрел эти крошечные, щекочущие нос пузырьки. На третьей я тону в чувстве счастья и странной немоты, сковывающей губы и медленно растекающейся по лицу, вниз по шее и по рукам, которые вдруг кажутся слишком далекими, чтобы за ними уследить.
– А зимой, – вдруг говорит Кэт, – кто бы мог… подумать, их опять потащило в эти чертовы Альпы!
– За Альпы!
Играет радио, мы подпеваем ему, особенно громко – шлягерам прошедшего лета, с грустью и вполголоса – тем меланхоличным мотивам, которые каждый знает наизусть, не в силах припомнить, когда и при каких обстоятельствах он слышал их в первый раз. В какой-то момент становится ясно, что радиостанция окончательно перешла на поп.
– Знаете, я тут подумала, – произносит Кэт, вертя последнюю, давно уже пустую бутылку из-под шампанского в руках, – а возьму-ка я, возьму-ка я и перекрашусь. На этот белый уже смотреть не могу!
Она улыбается – ее рот кажется мне больше обычного, но возможно, всего лишь кажется, и глаза ее были бы в таком случае чуть меньше; но ее привычный цвет волос, впрочем, вполне хорош.
– Но тебе идет быть светлой.
– А я хочу – темной. Хочу черный.
– Будешь как Палейко.
– Я волосы хочу покрасить, дурак, а не вся перекраситься!.. Кстати, а где эта древняя кукла?
Николас протягивает руку, указывая на полку, и за рукавом его белого свитера сквозь полумрак комнаты тянется светлый след. Я рассказывал ему о нем? Вспоминать не хватает сил – и времени: в следующую секунду я вижу, как Кэт, напевая, кружится по комнате, сжимая в руке фарфорового малыша.
– Эй, куколка, давай станцуем!
– Не урони его.
– Почему ты такой черный, Палейко?..
– Кэт, будь осторожна!
– И почему тебя вообще зовут…
– Кэт!
– …Палейко?
Еще секунду назад она прижимала его к груди, баюкая, как беззащитное, спящее дитя, но в следующее мгновение он, перевернувшись, пролетает по комнате и рассыпается на полу сотней мелких осколков.
– Слишком поздно, – слышу я голос Николаса рядом с собой.
На девятый день рождения Тереза подарила Диане куклу, у которой были длинные светлые волосы, чтобы их можно было расчесывать. Если нажать на живот, кукла писала. Мне достался… футбольный мяч. Поначалу я даже не пытался скрыть своего разочарования. Футбольный мяч был в моем представлении самым, самым глупым и бесполезным подарком на свете, который я только мог себе представить. Какое-то время во мне еще теплилась надежда, что Тереза просто перепутала: неужели она не знала, что я полюбил бы эту куклу? Однако справедливость не восторжествовала. Меня колотило от негодования и злобы, и даже вид поистине роскошного торта, который Тереза на наших глазах окатила водопадом разноцветных сахарных жемчужин, был не в состоянии меня утешить, и я наотрез отказывался задуть свои девять свечек.