Час был поздний, и мы с Делорес собирались уходить, когда я заметил Майка Сигера. До этого я его не видел, а тут заметил, как он идет от стены к столу. Мозг мой немедленно проснулся, и у меня сразу же поднялось настроение. Раньше я видел Майка с «Нью Лост Сити Рэмблерз» в школе на Восточной 10-й улице. Невероятный человек, мне от него становилось жутко. Майк был просто беспрецедентен. Словно герцог, словно странствующий рыцарь. Для фолк-музыканта он был наиглавнейшим архетипом. Мог всадить осиновый кол в черное сердце Дракулы. Романтик, поборник равноправия и революционер – все сразу, а рыцарство было у него в крови. Словно реставрированный монарх, он явился очистить церковь. Невозможно было представить, что он из-за чего-то паникует. Еще я слышал, как он играет один у Алана Ломакса в мансарде на 3-й улице. Дважды в месяц Ломакс устраивал вечеринки, куда звал поиграть фолксингеров. На самом деле то не были ни вечеринки, ни концерты. Как бы их назвать?.. «Суаре», что ли. Там бывали Роско Холком, или Кларенс Эшли, или Док Боггз, Миссисипский Джон Хёрт, Роберт Пит Уильямс или даже Дон Стовер и «Братья Лилли»; а иногда – и настоящие каторжане, которых Ломакс брал на поруки из тюрем и привозил в Нью-Йорк, чтобы они в его мансарде орали свои рабочие песни. Приглашали на эти сборища обычно местных врачей, городских сановников, антропологов, но и нормальные люди туда попадали.
Я сам ходил раз или два – и там-то видел, как Майк играет без «Рэмблерз». Он пел «Пятимильную погоню», «Могучую Миссисипи», «Блюз Клода Аллена»
[57] и еще какие-то песни. Он сам играл на всех инструментах, которых требовала песня, – банджо, скрипке, мандолине, клавишных гуслях и гитаре, даже губная гармоника у него была в хомуте. Майк опалял шкуру. Напряженный, с непроницаемым лицом, он излучал телепатию; в снежно-белой рубашке с серебряными защипами на рукавах. Играл он на всевозможных уровнях, весь каталог старых стилей, во всех жанрах, владел всей идиоматикой: блюз Дельты, рэгтайм, песни негритянских менестрелей, чечетку, танцевальные рилы, песни для вечеринок, гимны и госпелы, – сидя рядом и видя его вблизи, я ощущал, как меня пробивает. Дело даже не в том, что он играл очень хорошо, – играл он все эти песни так, как это вообще возможно. Меня захватило, я уже не осознавал себя. То, что мне лишь предстояло в себе развить, у Майка было в крови, в его генетической конструкции. Не могло не быть еще до того, как он родился. Невозможно такому научиться, и меня вдруг осенило, что мне, наверное, придется поменять свои шаблоны мышления… Придется поверить в возможности, которым прежде я хода не давал, когда сужал свое творчество до какой-то тесной подконтрольной шкалы. Все стало мне чересчур знакомым, и теперь мне, наверное, придется сбить себя с толку.
Я знал, что все делаю правильно, что я на верном пути, постигаю все непосредственно и из первых рук – запоминаю слова, мелодии, модуляции, – но теперь я увидел, что мне жизни не хватит на то, чтобы практически все это применить. А Майку вовсе это не нужно. Он уже там. Он слишком хорош, а на этом, по крайней мере, свете нельзя быть «слишком хорошим». Чтобы стать настолько хорошим, надо быть им и никем другим. Народные песни неуловимы, они – правда жизни, а жизнь – более-менее ложь, но, опять-таки, нам она такой нравится. Нам было бы неудобно иначе. У народной песни тыща лиц с гаком и нужно познакомиться со всеми, если хочешь так играть. Народная песня может варьироваться в значении, в любой миг может казаться иной. Зависит от того, кто играет и кто слушает.
Мне пришло в голову, что, может, придется писать свои народные песни – те, которых не знает Майк. Поразительная мысль. До тех пор я побывал в разных местах и думал, что в чем-то соображаю. А потом меня шарахнуло: здесь-то я раньше не бывал. Открываешь дверь в темную комнату и думаешь, будто знаешь, что внутри, как там все расставлено, но на самом деле ничего ты не знаешь, пока не зайдешь. Не могу сказать, что видел выступления сродни духовному опыту, пока не пришел в мансарду Ломакса. Я задумался. Действовать я пока был не готов, но отчего-то знал: если я хочу и дальше играть музыку, придется отдавать ей больше себя. На многое закрывать глаза – даже на то, что потребует внимания, – но это как раз нормально. Все равно над таким я наверняка не властен. У меня была карта, я мог нарисовать ее даже с закрытыми глазами. А теперь я знал, что ее нужно выбросить. Не сегодня, не прямо в этот вечер, но когда-нибудь очень скоро.
В квартире Камиллы с Майком болтал Mo Эш. Просто два человека, которые знают, о чем говорят. Фирма Mo «Фолкуэйз Рекордз» выпускала все записи «Рэмблерз» – этот лейбл и захватил все мое внимание. Мечта сбылась бы, если бы Mo подписал меня. Нам с Делорес пора было уходить, поэтому я попрощался с Сиско, немного с ним поговорил – сказал, что навещаю Вуди в больнице. Сиско улыбнулся, сказал, что Вуди никогда ничего не маскировал, не так ли, и попросил в следующий раз передать ему привет. Я кивнул, мы попрощались, вышли в прихожую и спустились по лестнице; вышли через вестибюль.
Снаружи мы с Делорес остановились и посмотрели на романские колонны, увенчанные резными мифологическими зверями. Холод пронизывал до костей. Я сунул руки в карманы, и мы направились к 6-й авеню. На улицах было людно и суетливо, я разглядывал прохожих. Однажды Т.С. Элиот написал стихотворение, в котором люди ходят взад-вперед, все идут в разные стороны и словно разбегаются друг от друга. Вот так все и выглядело в ту ночь – и еще не раз будет выглядеть. В «По ту сторону добра и зла» Ницше говорит о том, как чувствовал себя стариком в начале жизни… Мне тоже так было. А несколько недель спустя кто-то сказал мне, что Сиско умер.
Америка менялась. У меня было какое-то судьбоносное ощущение, и я оседлал перемены. В Нью-Йорке было ничем не хуже, чем в иных местах. Сознание мое тоже менялось – трансформировалось и растягивалось. Одно точно: если я хочу сочинять народные песни, требуется какой-то новый шаблон, какое-то философское представление, которое так скоро не перегорит. Оно должно появиться само собой, откуда-то снаружи. И без лишних слов с моей стороны оно забрезжило.
Иногда мы всю ночь напролет разговаривали с Полом Клэйтоном и Рэем. Нью-Йорк они называли «столицей мира». Сидели за двумя столами – либо опираясь на стены, либо облокачиваясь на столы, пили кофе и бренди. Клэйтон, добрый друг Ван Ронка, родом был из Нью-Бедфорда, Массачусетс, городка китобоев. Он пел множество матросских песен, родословная у него была пуританская, но некоторые из его старых родственников происходили из первых виргинских семей. К тому же у Клэйтона под Шарлоттсвиллем была бревенчатая хижина, куда он время от времени уезжал. Позже мы туда съездили компанией и неделю или около того пожили в горах. Ни электричества, ни водопровода; по ночам жилье освещалось керосиновыми лампами с колпаками.
У Рэя, родившегося в Вирджинии, предки в Гражданской войне сражались за обе стороны. Я опирался на стену и прикрывал глаза. Голоса их вплывали в голову словно из другого мира. Они разговаривали о собаках, рыбалке и лесных пожарах – о любви и монархиях, о Гражданской войне. Рэй говорил, что в Гражданской войне победил Нью-Йорк, оказался наверху, а неправая сторона проиграла, рабство – зло и все равно бы отмерло, с Линкольном или без. Я слышал, как он это говорит, и думал: загадочно это и нехорошо, так говорить, но если он так сказал, значит, он так сказал, вот и все дела.