Когда я проснулся на следующее утро, вокруг никого не было. Через некоторое время я спустился на улицу и пошел встречаться со своим певческим приятелем Марком Споэлстрой. Мы собирались повидаться в жутковатой, но удобной маленькой кофейне на Бликер-стрит возле «Томпсона», которой управлял персонаж по кличке Голландец. Он напоминал Распутина, безумного сибирского монаха. Он это место арендовал сам. Преимущественно джазовая кофейня, где часто выступал Сесил Тэйлор. Однажды и я играл там с Сесилом. Мы делали старую народную песню «Воды широки»
[58]. Сесил мог играть на пианино обычно – если хотел. Кроме того, я там выступал с Билли Хиггинсом и Доном Черри. Из кофейни мы с Марком собирались дойти до «Фолкового города Герды» и прогнать несколько песен с Братом Джоном Селлерсом, госпельным блюзовым певцом с Миссисипи, который там вел программы.
Я шел на встречу с Марком по Кармин-стрит, мимо гаражей, парикмахерских, химчисток и скобяных лавок. Из кафе доносилось радио. Заснеженные улицы были завалены мусором, печалью, пахли бензином. Кофейни и фолковые забегаловки – всего в нескольких кварталах, но, казалось, до них – много миль.
Добравшись до места, я увидел, что Споэлстра уже пришел. Голландец тоже. Лежал мертвый на пороге заведения, на льду – кляксы крови, красные полосы на снегу, как паутина. Старик, хозяин здания, подкараулил его и всадил в него нож. Голландец по-прежнему был в меховой шапке, длинном коричневом пальто и верховых сапогах, а голова его покоилась на приступке, уставясь в жемчужно-серое небо. Закавыка вышла из-за того, что Голландец отказывался платить за аренду и сильно по этому поводу орал. И много раз физически выставлял старика из своей кофейни. Старичок вынести этого больше не мог и сломался – должно быть, подпрыгнул и пролетел по воздуху, как Гудини. Наверное, потребовалась масса усилий и умений, чтобы всадить нож в толстое коричневое пальто. Голландец лежал – длинные жесткие каштановые волосы, седоватая борода: как наемник, павший при каком-нибудь Геттисберге
[59]. А старик сидел в дверях между двух полицейских, глядя на улицу. Лицо его как-то опало, странно утратило форму, казалось чуть ли не изуродованным, как цветная оконная замазка. Глаза мертвые – он понятия не имел, где находится.
Люди шли мимо и даже не оборачивались. Мы со Споэлстрой тоже ушли – к Салливан-стрит.
– Грустно, – сказал он – и не то чтобы ждал от меня какого-то ответа. – Дьявольски жалко, но что тут поделаешь?
– Конечно, жалко, – ответил я. Но жалко мне не было. Я думал только о том, что это неприятно и мерзко, что я в это заведение, наверное, даже и не пойду больше – никогда.
Но сцена как-то опалила мне мозг – может, из-за того, что предыдущей ночью я слушал разговоры о Гражданской войне, но перед глазами вдруг всплыли военные фотографии, которые я когда-то видел. Много ли я знал о том историческом катаклизме? Пожалуй, толком ничего. Там, где я рос, великих битв не происходило. Никаких Ченселлорсвиллей
[60], Булл-Ранов
[61], Фредериксбергов
[62] или Пичтри-Криков
[63]. Я знал только, что война велась за права штатов и что она покончила с рабством. Странное дело, но мне стало интересно, и я спросил о правах штатов у Ван Ронка, сознание которого было так же политизировано, как у всех. Ван Ронк мог целыми днями трындеть о социалистических небесах и политических утопиях, буржуазных демократиях, троцкистах, марксистах, международных рабочих организациях – всем этим он хорошо владел, а вот насчет прав штатов как-то даже стушевался.
– Гражданская война велась за освобождение рабов, – ответил он. – Тут никакой загадки нет. – Но с другой стороны, Ван Ронк никогда не давал тебе забыть, что все видит по-своему. – Послушай, друг мой, если бы даже элита этих южных баронов освободила своих пленников, ничего хорошего бы им это не принесло. Нам все равно нужно было бы к ним на Юг прийти и перебить их, захватить их землю. Это называется империализм. – Ван Ронк тут выступил с марксистской точки зрения. – Это была одна большая драка между соперничающими экономическими системами, только и всего.
К чести Ван Ронка, говорить скучно или мутно он просто не умел. Мы с ним пели одинаковые песни, а их все в самом начале исполняли певцы, которые, казалось, нащупывали слова, будто на чужом языке. Такое чувство, будто те идеалы и цели, из которых развились обстоятельства и кровопролития больше ста лет назад из-за отделения от Союза, как-то связаны с языком – по крайней мере для тех поколений, которые в это впутались. Все вдруг показалось не такой уж и глубокой древностью.
Я как-то звонил родне и трубку взял отец, спросил, где я. Я ответил, что в Нью-Йорке, столице мира. Он сказал:
– Удачная шутка.
Но это была не шутка. Нью-Йорк был магнитом, силой, притягивающей к себе объекты. Но уберите магнит – и все распадется.
У Рэя были мягкие волнистые светлые волосы, как у Джерри Ли Льюиса или евангелиста Билли Грэма – такие волосы бывают у проповедников. Евангелистов той разновидности, которую копировали первые рок-н-ролльщики, на кого эти исполнители так хотели походить. На тех, кто мог создать культ. Хотя Рэй проповедником не был, культ создать он умел, а также умел смешить. Он говорил, что если бы проповедовал фермерам, то советовал бы засевать борозды семенами любви, а затем пожинать спасение. Бизнесменам он тоже мог бы проповедовать. Говорил бы так: «Сестры и братья, в грехе нет выгоды! Жизнь вечную нельзя купить или продать». У него имелась проповедь почти для всех. Рэй был южанин и этого не стеснялся, но против рабства выступал так же, как и против Союза.
– Рабство следовало объявить вне закона с самого начала, – говорил он. – Это дьявольщина. Рабская сила не дает свободным рабочим достойно зарабатывать, ее нужно было уничтожить.
Рэй был прагматик. Иногда казалось, что у него нет ни души, ни сердца.
Квартира состояла из пяти или шести комнат. В одной стояло такое роскошное бюро, крепкое, почти неуничтожимое на вид – из дуба, с секретными ящичками, сверху – двойные часы с резными нимфами и медальоном с Минервой; с механическими приспособлениями, отпирающими секретные отделения; верхние панели и позолоченные бронзовые статуэтки символизировали математику и астрономию. Невероятная вещь. Я садился к нему, чуть не вросшему в пол, вытаскивал лист бумаги и принимался строчить письмо своей двоюродной сестре Рини. Мы с Рини с детства росли вместе – ездили на одном велосипеде, «швинне» с ножным тормозом. Иногда она ходила на мои выступления, и даже вышила мне рубашку – довольно роскошную, а также сделала мне из ленточек лампасы на штаны.