– Как писать песню об отщепенце, который насилует молодых женщин? Какой тут может быть угол зрения? – спрашивал меня Лен, будто и впрямь загорелся идеей.
– Ну, не знаю, Лен. Наверное, подводить нужно медленно… Может, с красных фонарей начать.
Лен так и не написал песню – по-моему, это сделал кто-то другой. А про Чандлера нужно сказать одно: он был бесстрашен. Терпеть не мог дураков, и помешать ему был не в силах никто. Он был сложен мощно, как полузащитник, и пинком под глупую задницу мог отправить тебя аж в Чайнатаун. За ним бы не заржавело и нос сломать. Он изучал экономику и точные науки, во всем разбирался. Лен был блистателен, очень доброжелателен, из тех, кто верит, что жизнь одного человека способна повлиять на все общество.
Он не только песни писал – еще он был сорвиголовой. Однажды морозной зимней ночью я сидел у него за спиной на его мотороллере «веспа», и мы на полной скорости неслись по Бруклинскому мосту. Сердце у меня чуть не разорвалось в горле. Машинка мчалась по сетке конструкций на пронизывающем ветру, и я чувствовал, что вот-вот вылечу за борт; мы петляли в ночном потоке машин, у меня в глазах темнело от ужаса, а мы скользили по обледенелой стали. Я всю дорогу дергался, но чувствовал, что Чандлер держит ситуацию под контролем: он не мигая смотрел вперед и прочно держал равновесие. Никаких сомнений, небеса были на его стороне. Я такое чувствовал только в нескольких людях.
Когда я не жил у Ван Ронка, я обычно ночевал у Рэя – возвращался где-то перед зарей, подымался по темной лестнице и осторожно прикрывал за собой дверь. И нырял на диван, как в склеп. Никогда не бывало так, чтобы у Рэя в голове было пусто. Он всегда знал, о чем думает, и умел это выразить; в его бытии не оставалось места ошибкам. Банальности жизни в нем не отражались. Казалось, он держит реальность золотой хваткой, не парится из-за пустяков; он цитировал псалмы и спал с пистолетом у изголовья. А временами говорил слишком непривычные вещи. Например, однажды заявил, что президент Кеннеди все равно не дожил бы до конца срока, потому что католик. Когда он так сказал, я вспомнил свою бабушку, которая мне говорила, что Папа – царь евреев. Она осталась в Дулуте на верхнем этаже двухэтажной квартиры на 5-й улице. Из окна ее задней комнаты виднелось озеро Верхнее, мрачное и зловещее, вдали – железные балкеры и баржи, слева и справа – гудки туманных горнов. Работала бабушка швеей, и была у нее только одна нога. Иногда по выходным мои родители ездили с Железного хребта в Дулут и на пару дней забрасывали меня к бабушке. Смуглая она была дама, курила трубку. По другой линии мое семейство более светлокожее и светловолосое. В голосе моей бабушки звучал призрачный акцент, а лицо – постоянно как бы в отчаянии. Жизнь у нее была нелегкая. Она приехала в Америку из Одессы, морского порта на юге России. Город этот немного походил на Дулут – тот же темперамент, климат и пейзаж, точно так же стоял у большой воды.
Но родилась она в Турции, приплыла из Трапезунда, тоже порта на другом берегу Черного моря: этот город древние греки называли Эвксином, и про него лорд Байрон писал в «Дон Жуане». Семья ее из Кагизмана, турецкого городка на границе с Арменией, и фамилия у них была Киргиз. Родители моего деда тоже из тех краев – там они в основном сапожничали и скорняжили.
Предки моей бабушки были из Константинополя. Подростком я, бывало, пел песню Ритчи Вэленса «В турецком городке»
[73], где была строчка про «таинственных турков и звезды в вышине». Меня она устраивала больше «Ла Бамбы»
[74] – той песни Ритчи, которую тогда пели все, а я не понимал, зачем. У моей мамы даже была подруга по имени Нелли Турк, и пока я рос, она всегда оставалась где-то рядом.
В квартире у Рэя пластинок Ритчи Вэленса не было – ни «Турецкого городка», ни каких других. В основном он держал у себя классику и джазовые оркестры. Рэй купил всю свою коллекцию пластинок у стряпчего по темным делам, тот разводился. Там были фуги Баха и симфонии Берлиоза, «Мессия» Генделя и «Полонез ля-минор» Шопена. Мадригалы и церковная музыка, скрипичные концерты Дариюса Мийо, симфонические поэмы пианистов-виртуозов, струнные серенады, у которых темы напоминали польки. От полек во мне всегда вскипала кровь. То была первая громкая живая музыка, которую мне довелось услышать. По субботам вечером таверны заполнялись оркестриками, игравшими польки. Еще мне нравились записи Ференца Листа – как одно пианино могло звучать целым оркестром. Однажды я поставил «Патетическую сонату» Бетховена – она была мелодична, но, опять-таки, звучала, будто кто-то урчит, рыгает и отправляет прочие телесные функции. Смешно – она слушалась почти как мультик. Прочитав обложку, я узнал, что Бетховен был вундеркиндом, отец его эксплуатировал, и всю оставшуюся жизнь Бетховен никому не доверял. Но даже это его не остановило, и он продолжал писать симфонии.
Еще я слушал много джазовых и бибоповых пластинок. Записи Джорджа Расселла или Джонни Коулза, Реда Гарланда, Дона Байаса, Роланда Кёрка, Гила Эванса-Эванс записал обработку «Скоростной Эллы»
[75], песни Ледбелли. Я пытался различать мелодии и структуры. Между некоторыми разновидностями джаза и фолком было много общего. «Татуированная невеста», «Барабан – это женщина», «С точки зрения туриста» и «Прыгай от радости»
[76], все – Дюка Эллингтона, они звучали просто изощренной народной музыкой. С каждым днем музыкальный мир расширялся. Были пластинки Диззи Гиллеспи, Фэтса Наварро, Арта Фармера и потрясающие записи Чарли Кристиана и Бенни Гудмена. Если мне нужно было проснуться очень быстро, я ставил «Катись ровнее, милый “кадиллак”» или «Человека с зонтиком»
[77] Диззи Гиллеспи. Под «Теплицу»
[78] Чарли Паркера тоже хорошо просыпаться. Вокруг меня было несколько счастливых душ, слышавших и видевших Паркера живьем, и он, похоже, передал им некую тайную эссенцию жизни. «Руби, дорогая»
[79] Монка – тоже такая запись. Монк играл в «Грустной ноте» на 3-й улице с Джоном Ори на басу и барабанщиком Фрэнки Данлопом.
Иногда он сидел там днем у пианино один и играл что-то похожее на Айвори Джо Хантера, а на краю пианино лежал большой недоеденный сэндвич. Я забрел туда как-то раз днем – просто послушать, – и сказал, что играю на улице народную музыку.
– Мы все играем народную музыку, – ответил он. Монк не покидал своей динамической вселенной, даже когда плямкал просто так. Даже тогда он вызывал к жизни магические тени.
Мне очень нравился современный джаз – нравилось слушать его в клубах… Но я за ним не следил, и он меня не увлекал. В нем не было никаких обычных слов с конкретными значениями, а мне нравилось слышать все просто и ясно, на королевском английском, поэтому народные песни обращались ко мне самым непосредственным образом. На королевском английском пел Тони Беннетт, и одна его пластинка в квартире имелась – называлась она «Лучшие песни Тони Беннетта»
[80], и в нее входили «Посреди острова», «От тряпья к богатству», а также песня Хэнка Уильямса «Холод, холод сердца»
[81].