Песни Вуди произвели на меня огромное впечатление, они воздействовали на любые мои телодвижения, на то, что я ел, как одевался, с кем хотел знаться, а с кем не хотел. В конце 50-х – начале 60-х уже взбухал подростковый бунт, но эта тусовка меня, честно говоря, не привлекала. Там не было организованной формы. Вся катавасия с «бунтарями-без-причины» была недостаточно практичной – даже заведомо гиблая причина лучше, чем никакой. Для битников сатаной были буржуазная условность, общественная искусственность и человек в сером фланелевом костюме.
Народные же песни сами по себе чесали все это против шерсти, а уж песни Вуди – и подавно. По сравнению с ними все остальное казалось одномерным. Народные и блюзовые мелодии уже внушили мне надлежащие представления о культуре, а теперь под песни Гатри сердце мое и разум отправились в совершенно иную космологию той культуры. Все остальные культуры мира – это нормально, но лично для меня та культура, в которой я родился, заменяла все остальные, а песни Гатри шли еще дальше.
Солнце мне улыбнулось. Я будто переступил порог – а вокруг ничего. Исполняя песни Вуди, я не подпускал к себе все остальное. Однако эта фантазия продержалась недолго. Считая, что на мне самая клевая униформа и самые начищенные сапоги в округе, я вдруг получил пинок и остановился намертво. Словно кто-то вырвал из меня целый шмат. Джон Пэнкейк, энтузиаст и пурист фолк-музыки, иногда – преподаватель литературы и мудрый кинокритик, наблюдавший за мной уже некоторое время, счел необходимым довести до моего сведения, что от него не укрылось, чем я тут занимаюсь.
– Ты что же это делаешь, а? Ты поешь только песни Гатри, – сказал он, тыча мне в грудь пальцем, словно разговаривал с несчастным придурком. Пэнкейк был очень влиятелен, его никак нельзя было игнорировать. Все вокруг знали, что у него огромная коллекция настоящих фолковых пластинок, и он о них способен говорить, не умолкая. Он служил фолк-полицией, если не был главным ее комиссаром, и новые таланты не производили на него впечатления. Для него никто не обладал великим мастерством – никто не мог успешно и авторитетно наложить лапу на традиционный материал. Разумеется, Пэнкейк был прав, но сам он не играл и не пел. То есть сам под суждения не подставлялся.
Кроме того, он бывал и кинокритиком. Пока другие интеллектуалы обсуждали поэтические различия между T. С. Элиотом и э. э. каммингсом, Пэнкейк бросался доказывать, почему Джон Уэйн – лучший ковбой в «Рио Браво», нежели в «Легенде потерянных»
[181]. Он излагал свои взгляды, например, на Говарда Хоукса или Джона Форда, и объяснил, почему они могут оторвать себе Уэйна, а другие – нет. Может, Пэнкейк был прав, а может, и нет. Какая разница? Что касается Уэйна, я познакомился с Герцогом в середине 60-х. В то время он был большой кинозвездой и снимался на Гавайях в военной картине о Пёрл-Харборе – «На пути вреда»
[182]. Одна девушка, которую я знал по Миннеаполису, Бонни Бичер, стала актрисой и снималась в одной из ролей второго плана. Мы с моей группой – «Хоке» – остановились там на пути в Австралию, и она пригласила меня на съемочную площадку – на военный линкор. Она и представила меня Герцогу, который был в военной форме и окружен целой армией народа. Я посмотрел, как он снимается в сцене, а потом Бонни подвела меня к нему знакомиться.
– Я слыхал, ты фолксингер, – сказал он, и я кивнул. – Спой что-нибудь.
Я вытащил гитару и спел «Погонщиков буйволов»
[183], а он улыбнулся, посмотрел на Бёрджесса Мередита, сидевшего на складном стуле, затем снова перевел взгляд на меня и сказал:
– Мне нравится. Значит, «оставил кости погонщика выцветать», а?
– Ну.
Он спросил, знаю ли я «Кровь на седле». Я эту песню знал, но не полностью, а лучше я помнил «Солнце в зените»
[184]. Подумал, не спеть ли ее, и, может, если б стоял рядом с Гэри Купером, я бы ее и спел. Но Уэйн – не Гэри Купер. Не знаю, понравилась бы ему песня или нет. Герцог был фигурой массивной. Походил на тяжелое строевое бревно, и, казалось, ни один человек не может встать с ним плечом к плечу. В кино, по крайней мере, – уж точно. Я хотел было узнать, почему некоторые его ковбойские фильмы лучше других, но спрашивать такое было бы безумием. А может, и нет, с другой стороны… Не знаю. Как бы там ни было, мне и пригрезиться не могло, что я буду стоять на борту линкора где-то посреди Тихого океана и петь великому ковбою Джону Уэйну, когда в Миннеаполисе в тот раз я стоял лицом к лицу с Джоном Пэнкейком…
– Ты очень стараешься, но никогда не превратишься в Вуди Гатри, – говорил мне Пэнкейк, словно глядел на меня с какой-то высоченной горы, будто что-то оскорбило его инстинкты. Мало счастья оказаться рядом с Пэнкейком. Он меня нервировал. Он пыхал пламенем из ноздрей. – Займись-ка лучше чем-нибудь другим. Ты это делаешь за просто так. Джек Эллиотт уже побывал там, где ты сейчас, и ушел оттуда. Слыхал о нем когда-нибудь?
Нет, я никогда не слыхал про Джека Эллиотта. Впервые услышал, когда Пэнкейк его упомянул.
– Не слыхал, нет. На кого он похож?
Джон ответил, что поставит мне пластинки и меня ожидает сюрприз.
Пэнкейк жил в квартире над книжным магазином «Маккош» – там торговали в основном разнообразными старыми книгами, древними текстами, философско-политическими памфлетами, начиная с 1800-х годов. Все соседские интеллектуалы и битники собирались там, на первом этаже старого викторианского дома всего в нескольких кварталах от меня. Я пошел туда с Пэнкейком и сам убедился: все эти невероятные пластинки у него и вправду есть, таких и не увидишь никогда, и не узнаешь, где их можно достать. Для человека, который сам не играл и не пел, – просто поразительное количество. Он вытащил и поставил мне одну: «Слово берет Джек»
[185], выпущенную на лондонском лейбле «Топик», импортную пластинку, почти совсем неизвестную. Во всех США, наверное, этих дисков набрался бы десяток, а может, у Пэнкейка одна-единственная в стране и была. Не знаю. Если бы Пэнкейк мне ее не поставил, я бы ее так никогда и не услышал. Пластинка завертелась, и в комнату ворвался голос Джека. «Блюз залива Сан-Франциско», «Старый Райли» и «Блюз постельного клопа»
[186] пролетели молнией. Черт, думал я, да этот парень просто великий. Звучит совсем как Вуди Гатри, только прогонистее, подлее, а поет не те же песни Гатри, другие. Меня будто ввергли в какую-то внезапную преисподнюю.