Я, в свою очередь, перевожу слово «sertão», сертан, как «лесная глухомань». Это слово имеет отличную от прочих эмоциональную окраску. «Mato» непосредственно соотносится с реалиями здешнего ландшафта: эти непроходимые дебри совсем не похожи на привычный нам лес; тогда как понятие «сертан» предполагает ряд субъективных характеристик: местность рассматривается прежде всего с позиции человека. «Сертан», разумеется, обозначает сельскую местность, но в данном контексте она должна быть противопоставлена обитаемым и возделываемым землям: ведь в сертане человек не может позволить себе жить подолгу. Среди колониальных жаргонизмов, пожалуй, можно отыскать и другое подходящее по смыслу слово – «захолустье».
Иногда плоскогорье вдруг обрывается, уступая место радующей взор лесистой и травянистой долине под нежным небом. Между Кампу-Гранди и Акидауаной ландшафт меняется еще более резко: появляются ослепительные скалы сьерры Маракажу, в глубине которой, в Корриентес, прячется гаримпо – алмазный прииск. Но вдруг все снова меняется: едва покинув Акидауану, оказываешься в Пантанале – самом большом болоте в мире, занимающем весь средний бассейн реки Парагвай.
Если посмотреть с самолета на эти земли с извивающимися вдоль плоскогорья реками, взору откроется удивительное зрелище: в причудливых поворотах и излучинах стоит вода. Речные русла становятся похожими на тоненькие бледные линии, словно сама природа была в нерешительности, когда легкими штрихами изображала их. Когда спустишься вниз, Пантанал кажется чем-то невероятным: на невысоких холмах, словно на плавающих ковчегах, находят убежище стада зебу; а в затопленных болотах стаи крупных птиц – фламинго и цапель – образуют бело-розовые острова. Их оперение не идет ни в какое сравнение с веерными листьями растущих тут же пальм carandá, листья которых покрыты драгоценным воском. Рощицы этих деревьев разнообразят обманчиво милый вид этой водяной пустыни.
Так неудачно названный, мрачный Порту-Эсперанса, на мой взгляд, – самое странное место на всем земном шаре, кроме, пожалуй, Файр-Айленда в штате Нью-Йорк, о котором у меня сложились почти такие же впечатления. Эти города удивительно противоречивы, правда, каждый по-своему. Но оба они совершенно нелепы: одновременно смешны и ужасны, и с точки зрения географического положения, и в моральном плане.
Разве Файр-Айленд придумал не Свифт? Песчаная стрелка острова без какой-либо растительности находится недалеко от Лонг-Айленда. Она очень длинная, но при этом невероятно узкая: восемьдесят километров в длину и от двухсот до трехсот метров в ширину. Со стороны океана купаться здесь нельзя из-за постоянных штормов. Сторона, обращенная к материку, более спокойна, но столь мелководна, что нельзя даже толком войти в воду. В основном здесь занимаются ловлей рыбы (впрочем, несъедобной), даже вопреки расставленным через определенное количество метров вдоль всего пляжа деревянным табличкам с объявлениями о запрете этого промысла. Но местные жители зарывают свежую добычу в песок. Дюны Файр-Айленда чрезвычайно ненадежны, они покоятся на пропитанной водой почве и в любой момент могут разъехаться под ногой, вот почему здесь можно встретить и другие таблички, на сей раз запрещающие даже передвигаться по этим песочным насыпям, поскольку очень велик риск провалиться в зыбучий песок.
Если позволить себе сравнение с Файр-Айлендом, где суша текуча, можно сказать о том, что здесь множество огромных водных каналов, а земля больше чем наполовину затоплена: чтобы иметь возможность передвигаться, жители Черри Гроув, деревушки в самом центре острова, вынуждены были воспользоваться идеей европейских архитекторов и создать систему специальных переходов, стоящих на деревянных сваях.
Для полноты картины стоит сказать о том, что в Черри Гроув главным образом живут мужчины, и тут никого не удивляют гомосексуальные семьи. Поскольку в здешней пустыне почти ничего не растет, кроме несъедобной травы, покрывающей песок плотным ковром, за покупками приходится ездить к единственному торговцу, расположившемуся у пристани. За дюнами есть и другие деревушки, построенные на более устойчивой почве, там можно встретить несколько мужских бездетных семей, возвращающихся в хижины с детскими колясками (это единственное подходящее для этой местности транспортное средство): на выходные дни они покупают несколько бутылок молока, явно не для ребенка.
Если все происходящее на Файр-Айленде напоминает забавный фарс, то жизнь обитателей Порту-Эсперанса более похожа на каторжную. Единственное, что оправдывает существование их поселка, это железная дорога, которая протянулась на тысячу пятьсот километров к этим землям, на три четверти совершенно безлюдным. Далее существует лишь одно средство сообщения с внешним миром – лодка: рельсы обрываются в прибрежной грязи, там, где полусгнившая деревянная конструкция выполняет роль причала для маленьких речных судов.
Здесь никто не живет, кроме работников железной дороги, только они строят себе жилища на этих землях. Дом представляет собой деревянный барак, стоящий прямо посреди болота. Снаружи здесь перемещаются только по шатким дощатым мосткам, проложенным по всей освоенной территории. Мы устроились в небольшом домике на берегу, недалеко от того места, где проходили наши исследования. Крошечная комната больше походила на коробку, а сам дом стоял на высоких сваях, к которым была приставлена лестница. Дверь открывалась в совершеннейшую пустоту над запасным железнодорожным путем. На заре нас будил гудок локомотива, который служил нам личным средством передвижения. Ночи были тягостны: жара и влажность, огромные болотные москиты, не дающие покоя даже в нашем убежище. И хотя мы тщательно продумали перед отъездом конструкцию противомоскитных сеток, в результате они оказались непригодными, – одним словом, все способствовало тому, чтобы мы не спали. Когда в 5 часов утра пар локомотива заполнял нашу комнату с тонкими деревянными стенками, вчерашняя жара еще не спадала. Тумана не было, несмотря на сырость. Небо отливало свинцом, воздух становился невероятно тяжелым, от пара было невозможно дышать. К счастью, локомотив шел быстро, нас обдувал ветер, и, свесив ноги над паровозным башмаком, мы сгоняли с себя тяжесть ночи.
Единственный железнодорожный путь (здесь проходили всего два поезда в неделю) был скверно проложен через болотные топи, и на этом шатком переезде локомотив постоянно клонился в сторону, в любой момент рискуя сойти с рельсов. Вокруг дороги была гнилая топь, от воды шел отвратительный запах. Тем не менее в течение нескольких недель мы пили эту воду.
Справа и слева росли кусты, редкие, как во фруктовом саду: если посмотреть на них издалека, они сливались в темную массу, но если заглянуть под ветви, можно увидеть, как в воде яркими пятнами отражается небо. Кажется, что все томится в этом тепле, способствующем медленному разложению. Если бы можно было жить здесь в незапамятные времена и в течение тысячелетий наблюдать за ходом истории, мы бы поняли, каким образом органические вещества постепенно превращаются в торф, каменный уголь и нефть. Да и сам я долго наблюдал за одним из этапов подобного преобразования, когда застоявшаяся в земле вода начинала постепенно густеть, отливая всеми цветами радуги. Бывшие с нами рабочие отказывались понимать, что мы мучаем себя и их из-за бесконечного поиска останков и черепков. Однако особое значение эмблемы с надписью «инженер» на наших пробковых шлемах немного их приободряло, рабочие считали, что археология – лишь предлог для более существенных изысканий.