И, повернувшись к восьмидесяти сенаторам, стоявшим за ним, добавил:
— Разве вы не требуете битвы?
— Битвы! — крикнули все, к кому был адресован этот вопрос.
— Разве не требуете битвы вы, доблестные солдаты?
— Битвы!.. Битвы!.. — заорали в один голос и легионеры, и союзники.
— Значит, будет битва; завтра я подниму над своей палаткой пурпурную тунику и выведу вас на сечу. Подумайте о позоре поражений при Тицине и Требии, возле Тразименского озера, подумайте о римлянах, павших в этих сражениях и ещё не отомщённых, подумайте обо всём этом, и пусть завтра нас ведёт одна мысль: месть за все унижения и несчастья.
Так сказал Варрон, и его слова были встречены всеобщим одобрением.
А консул, пришпорив коня, выехал с претория и направился к своей палатке. Павел Эмилий приказал, чтобы трубачи дали легионам сигнал расходиться, и солдаты отправились по своим местам.
Удаляясь, грустный и молчаливый Павел Эмилий заметил рядом с собой Гнея Сервилия Гемина, который сказал ему, печально покачивая головой:
— Да спасут нас боги, но я считаю, что мы идём к гибели.
— И я этого очень боюсь! — ответил, вздохнув, Эмилий. Он проехал в молчании почти до самой палатки, поставленной на краю претория, где его ждал стремянный, и сказал проконсулу Гемину, спрыгивая с коня:
— Ты, верно, никогда не думал, что во время своего второго консулата мне придётся бороться с двумя врагами, одинаково пагубными для римского народа — Ганнибалом и Гаем Теренцием Варроном!
* * *
В день календ месяца секстилия (1 августа) 538 года от основания Рима стояла удушающая жара, и солнце садилось в огненно-алые облака.
Жгучий ветер, дувший весь день, под вечер стих, а ему на смену пришёл свежий и приятный морской бриз, ласкавший и слегка рябивший просторы Адриатики и, казалось, доносившийся от далматинских берегов; он остужал две армии, уставшие от невыносимой летней жары и расслабленные ею.
Караульные двух римских лагерей и часовые карфагенского лагеря совсем недавно дали сигнал третьего часа первой стражи, и всё уже молчало в тех трёх долинах, в которых собралось почти сто тридцать тысяч человек.
Полководцы разослали приказы, сообщили пароли, установили посты, раздали наставления, снабдили советами командиров и их подчинённых на день наступающей битвы; было предписано, чтобы солдаты рано легли спать, дабы наутро пробудиться бодрыми и полными сил.
Всё молчало, и только время от времени часовые повторяли: «Бодрствуй!», «Бодрствуй!», а больше никаких шумов, никаких голосов не слышалось в трёх лагерях, лишь кое-где посверкивали да потрескивали бледные огоньки костерков, разведённых сторожами.
В этот час, когда Павел Эмилий, удалившись в свою палатку и усевшись на своём соломенном ложе, погрузился в думы о завтрашних делах, тогда как Гай Теренций Варрон, наоборот, растянувшись на своей подстилке, напрасно старался уснуть, но волнения и надежды да размышления о том, как, выскочив из засады, окружить завтра врага, отгоняли сон, вопреки его воле, и принуждали к энергичной работе мозг; в этот час на другой стороне бодрствовал только один человек: он стоял, выпрямившись, у входа в шатёр верховного вождя карфагенян, надев боевые доспехи, только шлема не было на голове; этим человеком был Ганнибал.
Карфагенянину было тогда двадцать девять лет. Он был высок и хорошо сложен, строен, худощав, но крепыш; его отличали стальные мускулы и огромная сила.
Голова казалась довольно большой и покоилась на жилистой бычьей шее. Высокий и широкий лоб отчасти прикрывала густая, нарочно всклокоченная, жёсткая шевелюра, совершенно чёрная, словно эбеновое дерево. Несмотря на столь молодой возраст, лоб Ганнибала уже пересекали три глубокие морщины, одна из которых, горизонтальная, пролегла от одного надбровья к другому; две других — поперечные, наклонные — отходили от горизонтальной, образуя почти треугольник и спускаясь почти к основанию носа.
Разрез глаз у Ганнибала был прекрасным, а сами глаза — большими, чёрными и очень красивыми
[96], но один из двух, а именно левый, к тому времени уже почти полностью утерял зрение, верно, из-за той влажности, которую карфагеняне вынуждены были выдерживать в течение почти целого года в тосканских болотах, и они очень страдали от болотной гнили, Ганнибал и его армия
[97].
Нос у него был правильным, хотя и слегка загибался вверх, да и у ноздрей слишком расширялся; рот был хорошо очерчен, хотя обе губы несколько выпирали вперёд, причём верхняя заметно больше, что считалось знаком, указующим на его склонность к командованию. Чёрная, длинная, всклокоченная борода покрывала его несколько худощавые щёки и подбородок. Бронзовый цвет кожи усиливал энергичное и решительное выражение его лица
[98].
Таков был внешний вид Ганнибала; что же до его духа, то он, несомненно, стал сплавом всех действительно необходимых качеств, по тому что его хозяин казался, да и был на самом деле одним из самых мудрых, отважных и доблестных полководцев в мире.
Насколько он был смел, бросаясь в опасность, настолько же бывал осмотрителен в самой опасности. Не было такого труда, от которого бы он уставал телом или падал духом. И зной, и мороз он переносил с равным терпением; ел и пил ровно столько, сколько требовала природа, а не ради удовольствия; выбирал время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь — покою уделял лишь те часы, которые у него оставались свободными от трудов; при том он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть... Одеждой он ничуть не отличался от ровесников; только по вооружению да по коню его можно было узнать. Как в коннице, так и в пехоте он далеко оставлял за собой прочих; первым устремлялся в бой, последним оставлял поле сражения
[99].
Энергичный и решительный по характеру, он был любезен в обращении, знал греческий, любил литературу и искусство
[100], так что позднее, когда он бежал в Азию, к царю Прусию, описывал по-гречески деяния консула Гнея Манлия Вольсона в той же Азии.
Однако одним из самых ярких его качеств, сделавших его любимцем солдат, было то, что он никогда не требовал от них чрезмерных усилий или риска, если не мог представить себя попавшим в такие условия и выбравшимся из них.
Его непревзойдённое искусство руководства армиями просматривалось хотя бы в том, что, имея до этого дня, да и потом, войска, собранные наспех, из людей разной национальности, сильно отличающихся и характером, и языком, и религией, и обычаями, он никогда не знал ни бунта, ни мятежа, да и о дезертирстве из его войск никогда не слыхали
[101]. Это было уже неудивительно, это было поистине чудесно.