Разбили колодки и цепи. И вот уже освобожденные влились в толпу рабов, спешивших к усадьбе Дамофила. У входа в дом валялись трупы управляющего и палачей. Из женской половины дома вытащили дочь Дамофила Клею. Некоторые из сельских рабов порывались убить и ее, но рабыни окружили девушку плотным кольцом и не давали к ней подойти.
– Она была к нам добра! – кричали они. – Мы не дадим ее в обиду!
Ахей и Ретаген поддержали рабынь:
– Это наша избавительница, – сказал рабам Ахей, – она разрезала веревки, которыми нас привязали к столбу!
Со стороны дороги показалась еще одна группа возбужденных людей. Это тащили отчаянно сопротивлявшихся Дамофила и Мегаллиду. Лица обоих были в кровоподтеках и ссадинах.
Евну стоило немалого труда уговорить рабов отказаться от немедленной расправы.
– Отведем их к театру! – сказал он. – Эти заслуживают публичного суда и наказания.
В театре
Театр, расположенный полукругом на склоне горы, заполнили люди – освобожденные рабы и рабыни города и окрестных вилл.
Горели плошки и факелы. В кресле сидел Евн, рядом стояли два сирийца и глашатай. На Евне был белый шерстяной плащ, тканный золотом, на ногах – сандалии с серебряными пряжками. Опирался он на посох с золотым набалдашником. Все это Евн нашел у своего господина.
Дамофил, привязанный к столбу, испуганно озирался по сторонам, словно искал у бывших рабов поддержки. Но отовсюду на него смотрели глаза, горящие гневом и ненавистью. Мегаллида, поставленная рядом, отвернулась, чтобы не видеть этой страшной картины. Те, кого она считала скотами и кого могла приказать засечь до смерти, судят ее, дочь сиракузянина!
Евн что-то сказал глашатаю. Тот, приложив ладони рупором ко рту, закричал:
– Кто хочет выступить обвинителем?
По проходу между скамьями побежал человек, как и большинство сидевших в театре, – в лохмотьях и без обуви. Это был Ахей. Он остановился и, прижав левую руку к груди, словно хотел замедлить биение сердца, заговорил. Голос его сначала дрожал, потом окреп и зазвучал, как колокол на корабле во время бури.
Ахей говорил о муках, на которые обрекали господа рабов, о жестоких пытках и издевательствах, в которых Дамофил не знал себе равных.
Не все в театре понимали греческую речь, но все слышали и понимали голос сердца, которое билось в лад с сердцами тысяч людей: сирийцев и греков, галлов и испанцев, египтян и скифов, негров и фракийцев.
– Мы судим не одного Дамофила, – сказал в заключение Ахей. – Мы судим всех тех, жестокости которых мог бы позавидовать сам Фаларид
[16]. На нас смотрят души замученных ими рабов! На нас смотрят те, кто еще томится в каменоломнях Сицилии, в рудниках Лавриона и Нового Карфагена. Нет пощады палачам!
Последние слова Ахея были встречены громкими сочувственными возгласами.
Мегаллида еще ниже опустила голову. Лицо Дамофила перекосил животный ужас.
Глашатай снова прокричал свой призыв.
И долго возбужденные ораторы сменяли друг друга, пока на сцену не поднялась женщина лет сорока в черной палле, казавшейся на ее хрупких плечах слишком просторной.
– Меня зовут Хлоя, – начала женщина. – Десять лет я причесывала Мегаллиду. Видимо, мое искусство сохранило мне жизнь. Госпожа никогда не поднимала на меня руку, но вы видите, я в трауре, я ношу его по тем моим подругам, которых приказывала сечь моя хозяйка во время утреннего туалета. Одним глазом она оценивала мою работу, а другим следила за действиями своего доверенного палача Кирна. Я не могу сосчитать число погибших. Но ведь не было ни одного дня, когда бы я не причесывала Мегаллиду. Сосчитайте сами!
Не в силах сдержать рыданий, Хлоя сбежала вниз.
Театр заревел.
– Слово подсудимым! – провозгласил глашатай, перекрывая шум. – Пусть ответят на наши обвинения, прежде чем мы вынесем приговор!
Лицо Мегаллиды исказилось злобной улыбкой. Дамофил сполз на колени, насколько позволяли веревки, и, полувися на руках, истошно завопил:
– Пощадите! Пощадите! Разве вы не были свободны? Я же не мешал вам грабить на дорогах!
По театру прошло движение. Раздались одиночные голоса: «Сохранить ему жизнь!», «Пощадить!», утонувшие в возмущенных криках толпы.
Неожиданно из передних рядов выбежал человек с волчьей шкурой на плечах. В правой руке он держал дротик. С силой метнул он его в Дамофила, и тот рухнул.
Все в театре вскочили со своих мест. Ахей закричал:
– Зачем ты это сделал, Ретаген?
Ибериец растерянно развел руками, желая сказать, что не смог удержать гнева.
– Ну что же, – проговорил Евн, – ты привел в исполнение приговор до того, как он был вынесен всенародно. Мегаллиду же я предлагаю передать для справедливого возмездия ее оставшимся в живых рабыням. Кто за это предложение?
Над театром взметнулся лес рук.
Евн сделал знак стоявшей внизу Хлое. Она и другие рабыни, устремившись к орхестре, схватили свою мучительницу и увели в темноту.
Собрание продолжалось до рассвета. Один за другим поднимались на сцену бывшие рабы и горячо говорили о царстве справедливости, об освобождении еще томящихся в неволе, о выборе царя.
Ретаген услышал сзади себя разговор:
– Евн заслужил быть нашим царем. Он ведь первый поднял нас на борьбу.
– Это верно. Но Евн не смыслит в военном деле, а царь должен быть полководцем, как Александр или Пирр.
– Вовсе не обязательно. У царя могут быть свои полководцы. Нет! Лишь Евн достоин управлять освобожденными рабами. Подумай, само имя его служит добрым предзнаменованием
[17].
Все чаще из разных концов театра слышались выкрики:
– Евна! Евна поставим царем!
Евн поднялся на сцену, и в наступившей сразу тишине послышался его голос:
– Мое настоящее имя Лептин. Я родился и жил в сирийском городе Апамее. Ничто не предвещало в моей жизни перемен, пока в Апамею не прибыл римский посол, чтобы проследить за уничтожением боевых слонов. Я был в толпе из многих сотен апамейцев, когда из помещений в городской стене вывели на казнь слона по имени Сур. Какая-то сила бросила меня вниз, на спину ромея. Я в жизни никого не убивал, но тут я его задушил этими руками, – он поднял руки над головой. – Потом, – продолжал сириец, – философ Сократ водил меня по Сирии и восхвалял мой благочестивый подвиг. Сократ дал мне имя Евн. Вскоре в Антиохии воцарился бежавший из Рима царевич Деметрий. Этот негодяй заковал нас в цепи и выдал ромеям. Еще до прибытия в Италию несчастный философ сошел с ума. А я ведь был скован с ним одной цепью. Нас доставили в Рим, но сенат не принял нас, ибо принять означало простить Деметрия, чего сенаторы не намеревались делать. Нас расковали и вывели за городские ворота. И тут на нас напали и продали в рабство. Остальное вы знаете. Теперь решайте, достоин ли я быть вашим царем.