То было достопамятное заседание, но самое короткое во всем списке. Когда Жанна заняла свое место, то ей прочли сжатый перечень ее «преступлений». Потом Кошон произнес торжественную речь. Он говорил, что Жанна, во время предшествовавших судебных разбирательств, многократно отказывалась отвечать на некоторые вопросы, а в других случаях давала лживые ответы, но что теперь он добьется от нее правды во всей полноте.
На этот раз в его тоне слышалась большая самоуверенность; он не сомневался, что наконец найден способ сломить упорство этой девочки и склонить ее к слезам и мольбам. Теперь-то он победит и заткнет глотки руанским шутникам. Как видите, он, несмотря на все, был похож на остальных людей: подобно им, он боялся насмешки. Высокопарна была его речь, и пятнистое лицо его озарялось сменой всевозможных оттенков злорадства и предвкушаемого торжества: то оно становилось багровым, то желтым, то красным, то зеленым, а иногда на его пухлых щеках появлялась какая-то неподвижная синева, как у утопленника; и это было страшнее всего.
Неудержимая ярость звучала в его последних словах:
— Вот орудия пытки, вот палачи! Теперь ты должна открыть нам все, иначе тебя начнут пытать. Говори.
И тогда она произнесла тот величественный ответ, который переживет века; произнесла его без всякого хвастовства или рисовки, а между тем сколько в нем было благородной красоты:
— Я ничего не прибавлю к тому, что сказала вам раньше. А если я, в своем страдании, и скажу что-нибудь иное, то впоследствии я всегда буду утверждать, что это сказано пыткой, а не мной.
Никакая сила не могла поколебать ее душу. Посмотрели бы вы на Кошона! Новое поражение — и как неожиданно. На следующий день по городу ходили слухи, что у Кошона в кармане лежало заранее написанное полное признание — он предполагал дать его Жанне для подписи. Не знаю, верно ли это; возможно, что это правда, потому что пометка, сделанная ее рукою в конце признания, послужила бы своего рода доказательством, могущим произвести впечатление на общество и весьма ценным в руках Кошона и его сообщников.
Нет, ничем нельзя было поколебать эту могучую душу или затуманить этот ясный ум. Поймите всю глубину, всю мудрость такого ответа в устах невежественной девушки. Право, во всем мире не нашлось бы и шести людей, которые подумали бы хоть один раз, что слова, вырванные у человека путем страшных истязаний, далеко не всегда являются словами истины, а между тем эта неграмотная крестьяночка с безошибочной проницательностью указала на никем не замеченную трещину. Я предполагал, что путем пытки узнается истина, — все предполагали это; и когда явилась Жанна и произнесла эти простые, проникнутые здравым смыслом слова, то все вдруг словно озарилось светом. Так полуночная молния нежданно открывает перед нашим взором живописную долину, где серебряной лентой струятся потоки и сверкают крыши деревенских жилищ; а перед тем — царила беспросветная тьма. Маншон украдкой взглянул на меня, и на его лице была печать изумления; и на остальных лицах можно было прочесть то же самое. Подумайте сами — старики, глубоко образованные люди, они, казалось, могут кое-чему научиться у деревенской девы. Один из них пробормотал:
— Поистине, она — удивительное создание. Стоило ей возложить руку на общепризнанную истину, старую, как мир, и под ее прикосновением эта истина превратилась в пыль и прах. Откуда же у нее эта чудесная прозорливость?
Судьи столпились вместе и начали говорить вполголоса. По случайно долетавшим словам можно было догадаться, что Кошон и Луазлер настаивают на применении пытки, тогда как почти все остальные противятся этому.
Наконец Кошон нетерпеливо крикнул, чтобы Жанну отвели назад, в ее тюрьму. То была радостная для меня неожиданность. Я не надеялся, что епископ уступит.
Маншон, вернувшись домой вечером, сказал, что он знает, почему пытка не была применена. Было две причины. Во-первых, приходилось опасаться, что Жанна не переживет пытки, а это вовсе не понравилось бы англичанам; во-вторых, пытка была бесполезна, так как Жанна обещала отречься от всего, что она скажет под влиянием истязаний.
Кроме того, судьи были уверены, что даже пытка не заставит ее скрепить своею подписью признание.
Итак, весь Руан опять поднял Кошона на смех и три дня не переставал смеяться, говоря:
— Шесть раз свинья опоросилась и шесть раз напакостила.
А на стенах дворца появилось новое украшение: митрофорная свинья, несущая на плечах отвергнутый станок для пыток, и за ней — Луазлер, проливающий горькие слезы. Много наград было предложено за поимку неизвестных живописцев, но соискателей не было. Даже английская стража не хотела ничего видеть и предоставляла художникам полную свободу.
Гнев епископа достиг высшего предела. Он не мог примириться с мыслью, что от пытки надо отказаться. Ведь он лелеял это изобретение больше всего остального, и не хотелось ему с ним расстаться. И вот двенадцатого числа он созвал некоторых своих сообщников и снова начал предлагать пытку. Но это ему не удалось. На иных произвели сильное впечатление слова Жанны; другие боялись, что она не переживет истязаний; третьи были убеждены, что никакая пытка не заставит ее собственноручно скрепить признание. В совещании участвовали четырнадцать человек, считая и епископа. Из них одиннадцать подали голос против пытки и упорно оставались при своем мнении, несмотря на бешенство Кошона. Двое голосовали заодно с епископом, настаивая на необходимости пытки.
Это были: Луазлер и тот оратор, которому Жанна предложила «читать по своей книге», — Тома де Курсель, знаменитый законовед и мастер красноречия.
Долголетие научило меня милосердию, но не могу я быть милосердным, когда вспоминаю имена этих трех людей: Кошона, Курселя и Луазлера.
Глава XVII
Снова десятидневное ожидание. Великие богословы парижского университета, этой сокровищницы всех ценных знаний и всей мудрости, продолжали взвешивать, обдумывать и обсуждать двенадцать лживых статей обвинения.
В течение этих десяти дней у меня почти не было работы и я проводил время в прогулках по городу вместе с Ноэлем. Однако мы не находили удовольствия в этих прогулках, потому что слишком тревожно было наше настроение и слишком сгущались тучи над Жанной. И мы невольно задумывались над противоположностью ее обстоятельств и наших; сравнивали эту свободу, этот солнечный свет с ее темницей и оковами; наше сотоварищество — с ее одиночеством; наши удобства — с ее лишениями. Она привыкла к свободе, а свобода теперь у нее отнята; она всегда жила на вольном воздухе, а теперь ее днем и ночью держат в железной клетке, как зверя; она привыкла к свету, а теперь проводит все свое время в унылом сумраке, который придает окружающим предметам расплывчатый, призрачный вид; она привыкла к тысячам звуков, которые составляют радость и поэзию деятельной жизни, а теперь ей слышны только мерные шаги часового, расхаживающего взад и вперед; она так любила разговаривать со своими друзьями, а теперь ей не с кем перекинуться словечком; она прежде смеялась так задушевно, а теперь ее смех замолк навсегда; она была рождена для товарищеской, бодрой, трудолюбивой жизни, исполненной подвижности, веселья, а тут… щемящая тоска, гнетущее бездействие, тишина мрачных дум, которые день и ночь, день и ночь вращаются в одном и том же кругу, утомляя мозг и надрывая сердце. То была смерть при жизни. И этим еще не исчерпывались ее страдания. В трудных обстоятельствах молодой девушке нужно участие, поддержка и сочувствие женщины, нужна та нежная заботливость, которую только женщины умеют проявить. А между тем в продолжение нескольких месяцев своего безотрадного плена Жанна ни разу не видела лица женщины или девушки. Подумайте, как взыграло бы ее сердце, если бы она увидела женский лик.