Христианский поэт Джордж Герберт (1593–1633), напротив, «умел передать самую сущность жизни, которой мы живем из мгновения в мгновение», но почему-то делал это не напрямую, а через то, что Льюис по-прежнему именовал «христианской мифологией»
[304]. К началу 1920-х годов Льюису оставалось пройти еще немалый путь до признания правоты христианства, но скрытые в нем возможности постижения мира и самого себяон уже начал ощущать. Но в ту пору он еще не замечал «нелепейшего противоречия» между своей философией и «непосредственным опытом читателя»
[305] и тем более не понимал, какие из этого напрашиваются выводы.
Не имеем ли мы тут дело с классическим принципом обретения божества, столь достопамятно описанным Блезом Паскалем в XVII веке? Паскаль утверждал, что нет смысла и пытаться убедить кого-либо в истине религиозной веры. Важно иное: помочь человеку захотеть, чтобы это было истиной — для этого неверующему нужно узреть богатства и полноту реальности, которую открывает вера. Стоит такому желанию укорениться в сердце, и разум постепенно пустится вслед за этой глубинной интуицией. Поэты Джордж Герберт и Томас Траэрн (1636–1674) не убедили Льюиса поверить в Бога, но они показали ему, что вера предлагает мощное и полнокровное видение человеческой жизни, и вынудили задуматься, а нет ли все же каких-то преимуществ и в их образе мыслей.
Чтобы вникнуть в историю обращения Льюиса, прежде всего нужно исследовать развитие его внутреннего мира, а внутренний мир, увы, закрыт от внешнего взгляда. Существует немало ключей, позволяющих понять, как протекал этот процесс, но эти намеки предстоит еще сложить в единое целое. Сейчас мы и попробуем доискаться до сути этой сложной, завораживающей истории.
Воплощение воображаемого: новое открытие Бога
Творчество Льюиса начала 1930-х годов обнаруживает настойчивые поиски фундаментального упорядочивающего принципа — того, что древнегреческие философы назвали бы arche, — который должен быть не человеческим изобретением, но принадлежать к глубинному уровню бытия. Где же искать такое объединяющее видение реальности?
Одной из причин, побудивших Льюиса изучать средневековую литературу, было понимание, что эта литература сохранила свидетельство о более широком взгляде на мир, который был утрачен на Западе из-за Великой войны и причиненных ею ран. Льюису средневековая культура открывала творческое видение единого космического и мирового порядка — эта фантазия выражалась в шедеврах, подобных «Божественной комедии» Данте. «Большая картина» реальности, способная охватить все ее тончайшие детали. Такие произведения, как «Божественная комедия», рассуждал Льюис, доказывают, что «средневековое искусство достигало единства высочайшего уровня, обнимая величайшее многообразие взаимозависимых элементов»
[306]. Мы видим, как литературовед выражает на своем языке фундаментальную богословскую идею: существует определенное видение реальности, которое словно наводит резкость, высвечивает то, что оставалось в тени, и позволяет разглядеть внутреннее единство. Льюис называл это «реальным воображением» — такой способ видеть или «рисовать» реальность, который верно передает «вещи как они есть»
[307].
Литературоведческие интуиции Льюиса совпали с внутренним, личностным поиском истины и смысла. Отчасти глубокая любовь Льюиса к лучшим образцам средневековой литературы связана с его убеждением, что эта литература нашла то, что утратила современность и о чем он сам тосковал, мечтая это «нечто» найти. Была ли надежда исцелить тот разрыв единства и преемственности, что обнажила Великая война? Возможно ли вновь соединить разделившееся? Примирить разум и воображение?
Постепенно кусочки мозаики ложились каждый на свое место, и наступил тот ошеломительный миг прозрения, когда Льюис увидел всю картину целиком. В «Настигнут радостью» Льюис описывает ряд «ходов», которые постепенно привели к Богу, — он прибегает здесь к аналогии из игры в шахматы
[308]. Сам по себе ни один «ход» не был определяющим с логической или философской точки зрения, самое большее — они наталкивали на дальнейшее размышление. Но сила этих «ходов» заключалась не в индивидуальной важности каждого, а в совокупном весе. Причем Льюис говорит о ходах, которые делал не он, а «игрок на другой стороне». В «Настигнут радостью» речь идет не о том, как Льюис обрел Бога, а о том, как Бог терпеливо приближался к Льюису.
В «Настигнут радостью» описывается вовсе не процесс логического рассуждения: от А к Б, от Б к В, — это гораздо больше похоже на процесс кристаллизации, благодаря которому вещи, прежде разрозненные и не связанные, укладываются в общую картину, которая и укрепляет их ценность, и выявляет взаимные связи. Так из частей возникает целое, и между теорией и наблюдением устанавливается фундаментальная гармония, если удается увидеть все в истинном свете.
Так ученый после множества наблюдений, результаты которых кажутся случайными, просыпается среди ночи и записывает теорию, объясняющую все эти данные. (Великий французский физик Анри Пуанкаре однажды заметил: «Мы доказываем логикой то, что открыли интуицией»
[309].) Это похоже на детектив, в котором сыщик натыкается на множество улик и наконец соображает, как все было подстроено, и каждая улика без зазора входит в общий сюжет. Повсюду мы видим одну и ту же схему: человек осознает, что если вот это истинно, то и все остальное само собой встанет на место, без принуждения, без натяжки. И «это» по самой своей природе ждет согласия от того, кто возлюбил истину. Льюис вынужден был принять то видение реальности, которое изначально вовсе не хотел считать истинным — и уж, конечно, не в Льюисе причина того, что это видение оказалось истиной.
Любая попытка рассказать историю обращения Льюиса означает необходимость пересказывать события его внутренней и внешней жизни. Он и сам пытался сделать это в «Настигнут радостью», излагая истории двух совершенно разных — и тем не менее взаимосвязанных — миров: внешнего мира английских школ и Оксфордского университета и внутреннего мира, где жила тоска по Радости — мира, давно уже раздираемого войной между логикой и воображением.
Море и многие острова поэзии, с одной стороны; поверхностный, холодный разум, с другой. Почти все, что я любил, казалось мне частью воображения; почти все, что я относил к реальности, было угрюмо и бессмысленно
[310].
И все же соотнести события внутренней жизни Льюиса с историческими событиями внешнего мира бывает порой нелегко. Например, во внешнем мире Льюис ехал на автобусе вверх на Хидингтон-хилл, возвращаясь из Магдален-колледжа домой, в тогдашнюю деревню Хидингтон (ныне часть города Оксфорда). Во внутреннем его мире рушились защиты, выстраиваемые разумом против Бога, которого он не желал признавать, и тем более не хотел встречаться с ним лицом к лицу
[311]. Два совершенно разных путешествия таким образом совпали во время этой автобусной поездки.