Ермилов вернулся и отобрал у меня водку.
– Еле нашел этот хлам, выторговал у женщины за три бутылки. – Он отступил в сторону, когда двое грязных партизан, бороды которых были покрыты инеем и замерзшей слюной, бросили на пол соломенный матрац и одеяло. Сверху кинули рваное пальто, папаху, пару неудобных с виду ботинок и какие-то изъеденные молью меховые рукавицы. – Очень дорого. – Ермилов заткнул пробкой бутылку. – Надевайте.
– Но мое пальто…
– Мы, казаки, не очень хорошо относимся к людям, которые слишком горды для того, чтобы одеваться как все.
Он говорил беззаботно, почти весело, но сопровождал слова такими красноречивыми жестами, что я предпочел последовать его совету. Мое прекрасное пальто было снято; взамен я надел принесенное тряпье. Вши уже ползали по моему телу. Поношенные ботинки были слишком велики, и я мог их надеть поверх своих башмаков. Я почти тотчас же согрелся. «Отрастите бороду, если можете», – сказал Ермилов. Меня это оскорбило. Я пытался отрастить бороду. В результате стал похож на больного спаниеля. Прошло еще два-три года, прежде чем борода начала расти как следует. К тому времени, конечно, бороды вышли из моды, поскольку их носили люди старшего поколения, доказавшие свою никчемность, развязав войну. Маленькие усики я отрастил к 1925 году.
Ермилов отступил назад и внимательно осмотрел меня.
– Носите шапку повыше и чуть набок. – Он сам поправил мой головной убор. – Разве вам не знакомо выражение «Берегитесь мужчин, которые прячут под шапкой глаза»? Если шапка сдвинута вверх – вы храбрый, русский, настоящий казак, не нуждающийся ни в чьей защите. Говорите, ваш отец был запорожцем. Разве он вас этому не научил?
– Он мертв. – Как все теперь переменилось. Теперь мне шло на пользу то, что до сих пор я считал своим позором. – Он был эсером. Убийцей. Его застрелили в тысяча девятьсот шестом из-за участия в восстании.
Ермилов был доволен.
– Вы и впрямь такой, как говорите! Вы – загадка, юный майор. Гениальный мальчик, убежденный социалист, наполовину запорожский казак. А кто ваша мать?
– Ее семья из Польши.
Это было важной информацией. Ермилов кивнул, но промолчал. Я снова сел на край кровати. Он откупорил бутылку.
– Сделайте на сей раз небольшой глоток. Я берегу такую хорошую водку.
– Вам не стоило оставлять ее здесь. Бутылку могли украсть.
– Казаки не крадут друг у друга. – Ермилов был преувеличенно серьезен. – Запорожцы блюдут свою честь. – Он расстегнул пальто и протер шею какой-то тряпкой. – Вы посмели бы украсть у одного из них?
– Я не вор.
– Все мы не воры. Мы фуражиры, прежде всего в гетто. Мы присваиваем имущество, особенно если имеем дело с неохраняемыми поездами.
– Меня учили помнить о казачьей чести. Вам не стоит напоминать мне об этике истинных запорожцев и не стоит насмехаться над ней. Те люди снаружи – просто отбросы.
– Казачьи войска начинались с таких отбросов. Когда Москве понадобилась их помощь в борьбе с татарами, русские превратили их в изысканных романтических героев. То же самое происходит сегодня с трапперами и ковбоями в Америке.
Это звучало просто смешно. Но мне лучше было промолчать. Ермилов вынул один из своих черных с серебром кремниевых пистолетов и осмотрел ствол.
– Они бесполезны, если вы попытаетесь обращаться с ними как с современным огнестрельным оружием. Логически рассуждая, из них нельзя ни в кого попасть. Именно поэтому они мои. Кто-то может управляться с привередливыми лошадьми, а я – с этими пистолетами. Они – символ моего выживания!
Меня это не впечатлило. Позднее Париж и Берлин стали напоминать арсеналы девятнадцатого столетия. Каждый атаман продавал свою добычу под видом семейных реликвий.
Полог палатки распахнулся. Вошел Гришенко. Его сопровождала грубоватая с виду девица. Он ничего не сказал, но Ермилов застегнул пальто и сделал мне знак рукой. Мы удалились. Гришенко засмеялся и что-то сказал девице по-украински. В ответ раздалось ужасное хихиканье. Я не ожидал услышать подобное от такой опытной шлюхи.
Ермилов посмотрел на небо. Оно было серым, как снег. Он чертыхнулся:
– Я оставил водку. Гришенко может выпить сколько угодно.
– Я думал, что казаки никогда не крадут друг у друга.
Ермилов зашагал вперед. Он снова превратился в бандита.
– Гришенко – мой друг. Все, что есть у меня, принадлежит ему, – резко ответил он.
– А все, что есть у него?
Ермилов остановился, а через несколько мгновений засмеялся:
– Тоже принадлежит ему. – Он сделал шаг назад и положил руку мне на плечо. Я вспомнил о госпоже Корнелиус и ее шубе. Я скучал по ее «мерседесу». Я очень скучал по Одессе, по матери и Эсме. Ермилов отвел меня к цистерне. – Мы попробуем то, что пьют остальные.
Бандиты не обратили на меня внимания. По внешнему виду я теперь ничем не отличался от них. Оловянную кружку передавали по очереди всем столпившимся вокруг фургона. Водка была не хуже той, которую я пил в поезде. Потаки, наверное, уже успел добраться до Одессы и наслаждался преимуществами власти закона, планируя ее уничтожение. Революция – это произведение современного искусства; нечто судорожное, недисциплинированное, эмоциональное и бесформенное. Ленин и Деникин пытались переделать ее на собственный вкус. Троцкий стал катализатором этой войны; как он гордился собой, поднимаясь на крыши поездов, произнося речи в автомобилях, гордо вышагивая перед своими генералами! Каким же идиотом этот еврей должен был казаться с первого взгляда! Гусь в одном пруду с цаплями! Он выглядел так смешно – очки, борода, форма. Нелепый, самонадеянный клоун. Я не мог понять, почему госпожа Корнелиус посчитала его привлекательным; причиной могло быть разве что его могущество. Он был растяпой. Почти за все беды, начиная с 1918 года, нести ответственность должен именно он. Его называли величайшим генералом со времен Иосифа: это – оскорбление для Иосифа. Ленин любил Троцкого. Они были два сапога пара. Антонов был интеллектуалом, но он знал, как сражаться. Госпоже Корнелиус следовало сблизиться с ним. Но, возможно, Антонов оказался слишком сильным. В те времена она любила мужчин, которыми могла управлять. Она предпочитала дураков. Ей нравились благополучные браки. Я не думаю, что Антонов был женат. Я ничего о нем не знаю. Сталин, вероятно, убил его во время одного из тех ужасных процессов. Я избегал русских между войнами, иногда даже называл себя поляком или чехом. Я не мог вынести сочувствия людей, которые завязывали дружеские отношения с эмигрантами; это вызывало у меня неловкость. Я хочу остаться собой, а не представителем какой-то там «культуры».
Мы подошли к запасному пути железной дороги, где прокламации висели на телеграфных столбах. Водка подействовала на мой желудок. Я сказал об этом Ермилову. «Вы хотите есть, – ответил он. – Мы раздобудем здесь кое-какую еду».
Вагон, который некогда был частью поезда первого класса, теперь использовался как столовая. С кухни доносились отвратительные запахи. Я почувствовал себя еще хуже. Ермилов поднялся по лестнице. Не желая оставаться в одиночестве и все-таки опасаясь того, что мне придется есть, я последовал за ним. Мы уселись рядом с есаулами, которые ели суп, возмущаясь его вкусом.