– Знаешь, есть еще много чего интересного.
В тот момент я не хотел разговаривать и переубеждать его и позволил отвести меня вниз, в гавань, мимо ангаров, складов и величественных труб огромных кораблей, мимо еще одного мола и совсем другой гавани (в Одессе их было много), мимо занятных машин, осуществлявших разгрузку и погрузку, починку и бункеровку, мимо магазинов, торговавших инструментами и провиантом. Наконец прибрежная дорога стала бульваром, деревья и окрашенные в зеленый цвет железные ограды пришли на смену подъемным кранам, и теперь можно было разглядеть другую гавань, куда приплывали маленькие шлюпки и быстрые пароходы. Шура привел меня к подножию знаменитой гранитной лестницы, к месту, где снимался тот жуткий эпизод из большевистского фильма «Броненосец Потемкин»
[43].
Мне это сооружение показалось лестницей в небеса. Позади нас была церковь Святого Николая с огромным золотым куполом. Я хотел продолжить прогулку по гавани, но Шура настоял на том, что нам следует свернуть к лестнице. С правой стороны располагалась маленькая касса; мы заплатили четыре копейки за двоих и разместились в небольшом вагончике фуникулера. Как только сторож решил, что пассажиров собралось достаточно для подъема, мы начали движение вверх по склону. По мере того как мы приближались к вершине, море становилось зеленее, а горизонт – шире. Наконец мы оказались на залитом солнцем, восхитительном Николаевском бульваре. Здесь, как сообщил Шура, летом можно встретить самых модных обитателей Одессы. На бульваре находились рестораны и гостиницы, обращенные фасадами к морю. Внизу раскинулась Угольная гавань, в которой расположились два фрегата и канонерская лодка Императорского флота, украшенные яркими вымпелами. С одной стороны от нас располагались неоклассические здания, с другой – деревья городского сада. Мы слышали, как играет оркестр. Частные экипажи приезжали и уезжали. Изящные леди и джентльмены прогуливались по бульвару. Шум гавани звучал приглушенно, почти нежно.
Я был очень рад, что надел костюм Вани, потому что все кругом было светлым: белые шелка, страусиные перья, бледные сюртуки и кремовые мундиры. Лестница и впрямь вела в небеса.
– Теперь мы снова спустимся вниз.
Шура взял меня за руку. Мы медленно пошли вниз мимо продавцов сувениров, торговцев газетами, лотков с игрушками и фотографиями. Шура купил нам мороженого и указал далеко вправо. Там находился Фонтан, а вокруг раскинулись летние дачи и парки. Можно было повернуться в одну сторону и посмотреть на море, повернуться в другую – и окинуть взглядом степь. Но «самая богатая пожива» была слева от нас – там, где находились лиманы и курорты.
– Там полно глупых старых дам, которым совершенно нечего делать; целыми днями они только обналичивают чеки или просят кого-то этим заниматься. Рядом еще есть казино. У меня там друзья. Мы как-нибудь вечером сходим туда.
Вдалеке виднелись роскошные здания, церкви и памятники (в Одессе их было множество) и участки, скрытые зеленью.
– Там живут настоящие богатеи. Сидят в своих неприступных крепостях и уязвимы, лишь когда прогуливаются по Никитской или отправляются за покупками к Вагнеру
[44].
Я не совсем понимал, о чем говорил Шура. Неужели завидовал богатым? Сочувствовал революционерам? Но он никогда в открытую об этом не упоминал. Возможно, так думали и говорили все одесситы?
Шура повел меня обратно в город. Я надеялся позавтракать в одном из маленьких кафе с видом на гавань. Шура сказал, что там слишком дорого. Да и кормили там плохо.
– Пойдем в одно место, где я постоянно бываю, познакомишься с моими друзьями.
Эта перспектива меня встревожила. Обычно мне не слишком-то удавалось сходиться с людьми. Но теперь я стал гораздо спокойнее. Я шагал рядом с Шурой сквозь розоватые солнечные лучи, восхищаясь всеми подряд рекламными объявлениями, даже теми, что призывали вступать в армию. Большинство иностранных надписей было на знакомых мне языках, за исключением нескольких греческих и азиатских; мне они казались бессмысленными, несмотря на приобретенное на Подоле поверхностное знание иврита. Одесса казалась одновременно и древним, и современным городом. Подобно Нью-Йорку, она объединила все нации в одну. Улицы наводнили толпы солдат и матросов из гавани – встречались французы, итальянцы, греки, японцы, турецкие моряки, главным образом с торговых судов, а также англичане разных чинов и званий. Турки и японцы держались вместе большими группами. Их считали ближайшими союзниками немцев в городе, в котором военные события переживали достаточно остро. Мы находились неподалеку от Галицийского фронта и после наших первых успехов в Восточной Пруссии столкнулись с трудностями.
Город был, по словам Шуры, «слегка переполнен», но это позволяло местным жителям успешно вести дела. Черный рынок быстро развивался; шлюхи «обслуживали трех клиентов разом. Они сразу принимали бы и четверых, имей пупки побольше». Я тогда еще оставался настолько невинным, что совершенно не понял смысла его слов.
Мы протолкались сквозь группу французов, которые были сбиты с толку куда сильнее, чем я. Благодаря Шуре я начал чувствовать себя так, будто всегда жил в Одессе. Мы, рискуя жизнью, проскочили перед звеневшими трамваями, заставив лошадей подняться на дыбы; на нас гневно кричали старые дамы – а мы просто потешались над этим. Мы глазели на переполненные витрины «Английского магазина» Вагнера и флиртовали с цветочницами, потом покинули шумные парадные улицы и скрылись в лабиринте маленьких переулков. Здесь находилось гетто. Крошечные лавки торговали подержанной обувью и инструментами; еврейские мясники и пекари развешивали объявления на идиш; ателье, похоронные бюро и заведения, где совершались обрезания (мы называли их еврейскими пивнушками), располагались рядом. Я увидел и выстиранное белье, и вопящих детей, и говорливых старух, и одетых в черное торговцев-хасидов, и раввинов, и нищих, и невообразимую смесь барахла, консервов, резного дерева, немецких игрушек, готовой одежды, скобяных товаров, домашней птицы, рыбацких снастей, музыкальных инструментов, готовящейся еды – такого я ни раньше, ни позже не встречал. Как и сами евреи, этот район и отталкивал, и привлекал одновременно, он казался страшным и романтичным, спокойным и тревожным. Если бы я был один, никогда не посмел бы зайти туда.
Шура свернул в темный маленький подвал, поманив меня за собой. Миновав разбитую дверь, мы оказались в шумном, дымном полумраке кабака. Стены украшали старые рекламы туристических контор, исписанные язвительными комментариями. На полу виднелись остатки красивой кафельной плитки. В дальнем конце помещения располагался облицованный плиткой прилавок с жутким самоваром и двумя кувшинами с водкой или гренадином. За ним сидел древний бородатый еврей, опустив руку на железную кассу и сохраняя на лице неизменное выражение одновременно свирепости и добродушия. Он был одет практически во все черное, за исключением серой рубашки без воротника, его жилет был наглухо застегнут, несмотря на дым и жару. Шура фамильярно приветствовал еврея, но не дождался никакого ответа, за исключением легкого кивка. В помещении находились женщины и девушки, а также юноши и взрослые мужчины, одетые на роскошный одесский манер. Все ели одно и то же – жирный bortsch, ножки ягненка (клефтико), шашлык в жирном соусе, с макаронами и черным хлебом. Также на столах стояли блюда с салатом из перца, соленых огурцов и помидоров. Возможно, что-то еще подавалось в заведении «У лохматого Эзо», как его называли, но я никогда не видел, чтобы это ели, и не мог набраться храбрости, чтобы заказать. Надменная, с тонкими чертами лица, черноглазая еврейка принесла нам с Шурой тарелки с борщом и немного хлеба почти сразу же, как только мы нашли свободные места. Я немного нервничал; моей матери всегда не нравилось, если я связывался с евреями, но они, казалось, принимали меня с большой охотой, и я был готов жить и дать жить другим. В самом деле, надо сказать, среди одесских евреев, ни на кого не похожих, я чувствовал себя почти как дома.