Радостно вздрогнула Людмила, услышав, что князь зовёт её на свидание, едва-едва могла дождаться минуты, когда её мать после обеда завалилась спать. Тогда она вышла на огород ждать князя. Он пришёл, и Людмила прижалась к нему и заговорила:
— Что же ты скрылся? И не в стыд тебе? Почитай неделя, как я не видела тебя. Сердце изныло всё. Думала, бросил ты меня, покинул.
Князь отвёл её руки и дрогнувшим голосом спросил:
— А если бы покинул?
Людмила задрожала, и её глаза расширились, а лицо побледнело.
— Негоже шутить так, — с трудом переведя дух, ответила она.
Князь порывисто обнял её и посадил, а сам сел подле и, держа её руки, заговорил:
— Мне и самому смерть была бы с тобою расстаться. Слушай же, что скажу тебе.
И он начал рассказывать ей про своё горе. Рассказывал про дружбу отцов, про их уговор, про участь горькую, неизбежную, про то, что уже и невеста приехала и не уйти ему от своего горя, как от смерти.
Бледнее смерти сидела Людмила, слушая его слова. Чувствовал он в своих руках, как холодеют её руки, как дрожит она вся, словно в ознобе.
— А тебе мать мужем грозится, замуж неволит, — тихо продолжал князь, — а мне без тебя смерть! Что невеста! Ты моя люба, и никто иной. А разве пойдёшь против отцовой воли? Подумай! И вот что надумал я. Слушай.
И ласково, убедительно заговорил он о побеге. Пусть уйдёт Людмила. Ермолиха и его люди укроют её у него на вотчине, и будет жить она как княгиня, ни в чём не зная отказа. А он будет к ней ездить и жить у неё, и никто тогда не нарушит их тихого счастья.
Людмила слушала его склонив голову, и слёзы текли по её лицу. Любила она и любит, но не так, думала она, увенчается их любовь! Горе и позор!
— А матка как? Она затоскует! — воскликнула она.
Князь смутился.
— Я ей денег дам… много денег. Она догадается, а потом и сама к тебе переедет. То-то житьё будет.
И уже увлечённый картиною, он стал рисовать их жизнь. Тихо, одни, в тесной семье. Тут и мать её. Дом — полная чаша, слуги, и он подле неё, и любовь…
— Люба! Согласись!
Людмила обняла его и прильнула к его груди. Князь слышал её прерывистое дыхание, его голова кружилась.
— Бери меня! — ответила она. — Не могу тебе противиться.
— Радость ты моя! — воскликнул князь и, подняв на сильные руки, стал безумно целовать её. — Увидишь, какое наше счастье будет! Так любишь, значит?
— Как душу, которую гублю для тебя! Только бы мать не прокл…
Но князь закрыл ей рот поцелуями.
V
Перед войной
добрый месяц уже жили Тереховы-Багреевы у Теряевых. Однажды князь пришёл из думы и сказал боярину.
— Ну, Пётр Васильевич, на завтра собор назначен. Царь приказал о том всех через дьяков оповестить. Ты ведь объявился уже?
Боярин всполошился.
— Да нет ещё, князь. Я думал, ты оповестишь, и сижу себе. Вот поруха-то! Бежать, што ли?
Князь засмеялся.
— Эх ты! Был воеводою, а порядков не знаешь. Ну да Бог с тобою. Я скажу про тебя дьякам, а ты только беспременно на обедню в Успенский собор приезжай, потому с этого начнётся.
— А ты?
— Я с царём буду!
Боярин почесал затылок.
— Ох, горе мне! Один я тут, что сиротиночка. Беда!
— Что за беда! Смотри, куда все пойдут, туда и ты. Горлатная шапка с тобою?
— Со мной, со мной, — закивал головою боярин, — большущая! И шуба со мною.
— Ну, шубы-то не вынимай! Шубу мы теперь только в самых особых случаях надеваем. Опашень надень да к нему ожерелье понаряднее.
— Есть, есть! — ответил Терехов. — Все в жемчуге. Как воеводою я был, заказал немчинам жемчуг подобрать… бурмицкий!..
[57]
— Ну, и ладно!
На другой день с четырёх часов утра волновался боярин Терехов. Шутка ли: в думе с государями сидеть, речами меняться!
Князь пред своим уходом зашёл к нему и сказал:
— Еду я, а ты в девять часов у собора будь. Государь к тому времени пойдёт. Да, слышь, до Кремлёвских ворот доезжай, а там пешком.
— Знаю, знаю! — замахал руками боярин и, позвав слуг, стал мешкотно одеваться в своё лучшее платье.
Время шло. Он велел подать колымагу, надел на голову горлатную шапку, высотой в три четверти, взял в руки высокую палку с роговым в жемчуге наконечником и вышел.
К земскому собору приуготовлялись торжественно. В Успенском соборе сам патриарх Филарет служил обедню, а после неё молебствие. Царь, окружённый ближними боярами, окольничими, горячо молился, стоя всё время на коленях; а по его примеру и бояре, и окольничьи, и служилые люди, и все, призванные на собор, стояли коленопреклонёнными.
Яркое солнце ударяло в собор и сверкало на дорогих окладах образов, на самоцветных камнях боярских уборов и веселило всё вокруг, кроме строгой фигуры Филарета в монашеском облачении. По окончании службы он обернулся и поднял обеими руками напрестольный крест. Все склонили головы. Потом поднялся царь и подошёл под благословение к своему отцу, а за ним потянулись и все бывшие в храме.
Служба окончилась. Бояре и окольничьи выстроились в два ряда, и между ними медленно пошёл царь к выходу, через площадь, в Грановитую палату, где порешено было быть собору. Следом потянулись ближние ему, а там и все прочие.
Дьяки у входа суетились. Они стояли с длинными свитками и отмечали входящих. Одни занимались проверкою лиц прибывших, другие озабоченно рассаживали всех по местам, чтобы никто себя в обиде не чувствовал.
Хотя и было уже уничтожено местничество, но с ним ещё приходилось считаться не только в мирное, но даже и в военное время.
Терехов назвал себя. Шустрый дьяк подбежал к нему и ухватил за локоть.
— А! Тебя, боярин, мне князь Теряев стеречь наказал! Сюда, сюда! Тут и слышнее, и виднее, а по роду ты не моложе князей Черкасских!
Он ввёл Терехова в огромную длинную палату. В три рада обращённым покоем стояли длинные скамьи, покрытые алым сукном. Вверху на возвышении в три ступени стояли два кресла под балдахинами и подле одного из них невысокий стол.
На скамьи, говоря вполголоса, садились созванные на собор. Помимо ближних царю и думных бояр были тут присланные и от Рязани, и от Тулы, и от Калуги и Пскова, и Новгорода, и далёких Астрахани, Казани, Архангельска, даже от Тобольска и Вытегры. Все были в высоких горлатных шапках, в дорогих опашнях с драгоценными ожерельями у воротов.