И все же я чувствовала, что мама чем-то встревожена. И чувствовала, что тревога эта связана с Варей. Маму, наверное, как и Готовцевых, тревожила Варина общественная активность…
У нас и до Вари сушили сухари. Но при Варе это происходило постоянно. Хлеб в Москве в 1930-х был хотя плохой и по карточкам, но его хватало. Вроде бы сухари не были нужны, но хлеб сушили. Однако запасов сухарей я никогда не видела. Они исчезали. Куда? Я не спрашивала.
Не спрашивала ни о чем и тогда, когда Варя вечером выходила из своего закутка, отгороженного от папиной десятиметровой комнаты, и садилась на кухне. Бывало, она просиживала там ночи напролет. А в закутке ночевал то один, то другой голубоглазый русый парень с длинными не по моде волосами. Впрочем, кто-то из парней, помню, был огненно-рыжий. Прекрасные русские мужики, как сказали бы теперь, генофонд нации.
Варя своих подопечных представляла всегда одинаково: племянниками.
Но мы все, конечно, понимали, что Варины «племянники» были либо батюшками, либо монахами, которые под угрозой ареста бежали неведомо куда.
Кому предназначались сухари, не знаю. Возможно, «племянникам» или уже сосланным на Соловки батюшкам.
Задним числом предполагаю, что существовала своего рода сеть людей, которые помогали гонимым служителям церкви. Ведь кто-то должен был дать «племянникам» наш адрес, купить билеты, снабдить деньгами. Сеть была, и Варя наверняка являлась активным ее деятелем.
Не стану говорить, что для родителей помогать Варе было отнюдь не безопасно. Особенно для мамы, работавшей в ТАССе и засекреченной.
Подозреваю также, что о ночевках «племянников» у нас знали не только соседи по коммуналке, но и весь наш дом.
К счастью, стукачей в доме не оказалось…
Но какова Варя!
Вот бы нынешним иерархам православной церкви вспомнить о ней и о других людях, которые обеспечивали, пусть и временную, безопасность гонимым. Но что спрашивать с иерархов, если они редко вспоминают даже о самих гонимых. Гонимых за веру!
Где церковный мемориал? И какая пугливая у нас церковь! Моя мама тоже была пугливой. И очень законопослушной. Но по врожденной порядочности сумела преодолеть свой страх, чтобы помочь страждущим.
Я к Варе очень привязалась и, как ни странно, держала при себе свои комсомольские взгляды насчет «бога нет» и «религия – опиум для народа». А ведь считала себя в то время пламенной комсомолкой.
Но по одному пункту у нас с Варей шел нескончаемый спор. Спор о… Льве Николаевиче Толстом. В четырнадцать-шестнадцать лет я чуть ли не наизусть, по страницам помнила романы Толстого. Его герои были для меня не просто книжными персонажами, а не менее близкими и реальными людьми, нежели живые люди, с которыми я встречалась каждый день. С Толстым рядом встал позже только Чехов. Но никогда не появились ни Достоевский, ни один из великих западных классиков.
Философские и религиозные взгляды Толстого меня не интересовали, не интересуют, если честно, и сейчас. Толстого, как «зеркало русской революции», я не воспринимала никогда. Выучила ленинскую статью, чтобы отвечать на экзамене в институте, и сразу же выкинула ее из головы – она никак не стыковалась ни с Наташей Ростовой, ни с Андреем Болконским, ни с Анной Аркадьевной Карениной…
И вдруг наша спокойная, уравновешенная Варя с таким гневом обрушилась на самого великого, на Толстого: он, дескать, пошел против церкви, а стало быть, против веры.
Для нее, простой души, дико звучало стремление отделить бога от церкви и от всего того, что связано с церковью: от икон и церковного пения, от крестных ходов и пасхальных яиц, от вербы в вербное воскресенье, от поста и исповеди и от всей той торжественной обрядности, без которой люди не мыслят себе религии. Много лет спустя я узнала, что и католик Бёлль, восстававший против церковных иерархов, был неравнодушен к григорианской литургии…
Теперь мне кажется, что самые благородные попытки привести душу к богу без посредников, без церкви и ее служителей, «очистить» религию так же бесплодны, как построение социализма «с человеческим лицом». Религия такова, какова она есть, и социализм таков, каким мы его знаем. Реформировать ни то ни другое, по-моему, нельзя, хотя очень хочется многим.
И еще я думаю: крестьянка или мещанка Варя была обижена на графа Толстого за его барски-пренебрежительное отношение к людям в рясах, терпевших на ее глазах такие муки, такое поругание. Варины «племянники» бога не предали.
Хорошо еще, что ни Варя, ни я, тогдашняя, ничего не знали об интеллигентских завихрениях начала XX века насчет «богочеловека» или «человекобога» Мережковского и обо всех прочих мудрствованиях лукавых…
А тогда меня обижала «распря» между Львом Толстым и Варей…
…Можно только догадываться, почему наша семья рассталась с Варей. Думаю, это было связано с тем, что гонения на церковь в последней трети 1930-х заметно усилились. За тихую церквушку в нашем дворе в Хохловском переулке взялись по-серьезному. Слава богу, Успенский, наш батюшка, умер своей смертью. На его место прислали молодого священника. Но скоро и его не стало. И Варя надолго, но не навсегда исчезла из моей жизни. Я поступила в ИФЛИ. Кончила ИФЛИ. Потом началась война, и я помоталась по стране, прежде чем вернуться в Москву. В годы войны фактически почти не жила дома в Большом Власьевском, куда мы переехали из Хохловского переулка после моего первого замужества.
Но во Власьевском опять встретила Варю. Мне она показалась ничуть не изменившейся, такой же опрятной, в безукоризненно белом платочке на черных, уже тронутых сединой волосах. Ночевала Варя по очереди у наших соседей по дому. И болела, видимо, тяжелейшим ревматизмом. Наверняка она голодала, ведь в лучшем случае у нее была карточка иждивенца. Но я отдавала свою рабочую карточку папе, а сама имела только хлеб и обеды в литерной столовой. Скромная зарплата уходила на курево. Формально моя совесть была чиста. Но только формально. Навещая время от времени родителей, я просто пропускала мимо ушей Варины рассказы о голоде и холоде и о непрекращающихся болях. Мама ужасно исхудала, а Варя с виду была такая же полная, как и прежде. «Я отекла, – говорила она, – это водянка». И со вздохом растирала колени. Вот этот ее жест я запомнила. Другая, наверное, кричала бы криком, а она только безостановочно растирала ноги. Не могу сказать, что я была совсем уж бесчувственная. Я понимала, как тяжко было иметь детей в войну или быть беспомощным стариком. Но Варю я не видела или не хотела видеть немощной и больной. Она продолжала быть для меня здоровой, сильной Варей.
Как-то раз, когда я пришла во Власьевский, мне сказали, что Варя умерла и что ее похоронили. Стало, конечно, грустно. Но, занятая работой, романом с будущим мужем, друзьями, я скоро забыла о Варе и только в старости стала вспоминать ее – простую душу, повстречавшуюся мне в юности.
Каштанка-патриотка
Хозяином Каштанки, «помеси такса с дворняжкой» в рассказе Чехова «Каштанка», был пьянчужка-столяр. Соответственно, жила собака в бедности – спала под верстаком на стружках, а стружки, сами понимаете, не очень-то удобное ложе. Ела она что попало, не брезговала даже клейстером. Но все это еще полбеды: у пьяницы-столяра был сынок Федя, и этот негодный мальчишка норовил поиздеваться над несчастной псиной. Любимая забава Феди была дать Каштанке кусочек мяса, привязав его на нитку, а потом, когда голодный пес проглотит наживку, вытащить мясо из псиного желудка.