Изменились только ключевые слова. Теперь говорили не «Партия – наш рулевой!» и не «Да здравствует товарищ Сталин», а «Ты выйдешь на площадь… Осмелишься выйти… За вашу и нашу свободу…».
Но вышли всего семеро. А остальные, кто повторял эти слова, стали разносить по домам письма протеста. И многие побоялись эти письма не подписать. А если подписывали, их увольняли с работы… И еще многие пошли в церковь. Отмаливать свои и чужие грехи. А кто стал выпускать полулегальные журнальчики в защиту еврокоммунизма. До этого сей кто-то остерегался дать рекомендацию моему мужу Д. Е., дабы он из кандидатов перешел в члены ВКП(б). Слишком долго Д. Е. прожил за границей, мог заразиться еврокоммунизмом.
Ну а Муха?
Муха и в этот тренд не пожелала вписываться. Ей не в чем было каяться. И мужа не пришлось менять. И она работала там же, где работала раньше. Только раньше внештатно, а теперь ее оформили в штат. И друзья у нее все без исключения остались прежние. Даже моего первого мужа она не хотела отпускать, что вызывало недовольство Д. Е., который Муху очень полюбил.
Ни Муха, ни Сережа не стали диссидентами и даже подписантами. К Мухе с этим делом и не совались. Боялись ее языка, ибо Муха была не просто пассивной, чуждавшейся всякой политики дурехой, она была очень умным и по-своему твердым человеком. С самого начала отвергала все фальшивые нравственные постулаты, которые были у нас в ходу. И главный постулат – общественное выше личного.
И уж тем паче отвергала отвратительную интеллигентскую эквилибристику.
Но ни Муха, ни Сережа до поры до времени не унывали. Ведь в 1960–1970-х появлялось много настоящего. Настоящим был «Архипелаг ГУЛАГ», «Один день…», да и весь Солженицын. Настоящим был и Твардовский, и его «Новый мир». И некоторые спектакли Театра на Таганке. И весь Окуджава. И весь Высоцкий. И «Хроника текущих событий». И много прекрасных книг, вышедших за рубежом, начиная от «Прогулок с Пушкиным» Синявского.
А сколько настоящих людей появилось в России: и ныне здравствующая Людмила Алексеева, и Петр Григоренко, и Владимир Буковский, тоже ныне здравствующий, хотя и в Лондоне. И многие-многие другие ученые, писатели, художники, актеры, экономисты, инженеры.
И Муха с Сережей все это понимали. И все, что надо, слушали и читали, а если можно было достать билеты на «Таганку», то ходили…
Не выдержала Муха только тогда, когда «век-волкодав» начал вторгаться в ее семью… Семья рушилась… И Муха рухнула…
* * *
Уж не знаю, стала ли Муха понятнее после этого моего длинного постскриптума. Для меня, пожалуй, стала. Я поняла, что она была естественным человеком.
Добавлю напоследок, что Сережа был Мухе под стать. А может, Муха была под стать Сереже.
Умное сердце
Зима. На скамейку у первого подъезда дома № 4 по улице Дмитрия Ульянова на минуту присела миниатюрная моложавая женщина в немодном пуховичке и в старом беретике. Ее зовут Тамара Авен. На минуту, потому что Тамаре, несмотря на больную ногу, предписано ходить. Пуховик далеко не обязателен. У Тамары есть и красивые меховые шубки. Но они висят в шкафу. Тамаре удобнее гулять в пуховичке.
Итак, Тамара присела на минуту. И все, кто выходит из подъезда или проходит мимо, обязательно останавливаются и приветствуют Тамару, а она их. Как выясняется, Тамара в курсе дел и забот всех жильцов: одну женщину спрашивает, прошел ли кашель у внука? Другую – как успехи у племянника в «Гнесинке»? Третью – когда Лиза из 29-й квартиры поедет, чтобы отказаться от радиоточки? Деньги за нее берут, хоть и небольшие… Но деньги все равно есть деньги…
Ей-богу, Тамара знает буквально всех живущих в нашем огромном многоэтажном доме. И все они знают Тамару. Рады ее видеть. И перекинуться с ней несколькими словами. А скольким она помогла в их «минуту жизни трудную», теперь уже не узнает никто.
Нет Тамары. И дом-громада опустел. Потерял лицо. Стал каменными джунглями.
* * *
Говорят, с человеком надо съесть пуд соли, только тогда поймешь, что он собой представляет.
С Тамарой мне, увы, не довелось съесть этот самый пуд соли. Тем не менее уже очень давно, при первых встречах, я почувствовала ее необыкновенную доброту, ее отзывчивость и вместе с тем стойкость, которая так контрастировала с Тамариной внешней хрупкостью, изяществом и даже стеснительностью.
Что у нас было общего и что связало нас с Тамарой в последние годы жизни?
Пожалуй, только одно – жадный интерес к людям. У меня – любопытство, желание узнать и понять незнакомого человека. У Тамары – потребность утешить и помочь, если можно словом, а если необходимо, то и делом.
Ну и конечно, обоюдная симпатия, которая иногда почему-то возникает, а иногда, хоть убей, не появляется.
Итак, Тамарина доброта и отзывчивость поразили меня в самом начале нашего знакомства.
И тут я вынуждена сделать экскурс в прошлое.
Дело в том, что само понятие доброты в нашей с Тамарой молодости, то есть в первой половине XX века, воспринималось со знаком минус. Считалось, что за словами «доброта», «добрый» обязательно скрывается какой-нибудь подвох, хитрость, тайный смысл, желание обмануть.
Совершенно иные, противоположные, качества ценились в людях. А именно: стойкость, жесткость и даже жестокость к врагу, а врагом мгновенно мог стать любой. И конечно, нетерпимость. И все это еще со времен Ленина называлось принципиальностью.
«Гвозди б делать из этих людей: / Крепче б не было в мире гвоздей» – так воспел тогдашнюю молодежь поэт Тихонов. Тот самый Тихонов, о котором другой поэт написал: «А в походной сумке спички и табак, / Тихонов, / Сельвинский, / Пастернак…»
Осуждалась и всякая благотворительность – любой душевный порыв помочь ближнему.
Слово «благотворительность» вообще употреблялось только в сочетании со словом «буржуазная».
К счастью, отсталые, старорежимные родители вносили свои коррективы в образ мыслей многих из нас.
Однако как раз у Тамары родителей очень скоро не стало…
Об отце Тамары, Иосифе Злотникове, как и об отце ее будущего мужа Олеге Авене, я узнала не от нее, а от единоутробного брата Тамариного мужа Валерия Петровича. Но Валерий Петрович намного моложе и своего брата Олега, и Тамары. Об их прошлом он знает только из семейных преданий и из разговоров старших.
Сама Тамара редко вспоминала об отцах – о своем и своего мужа. А вспоминая, говорила со вздохом: «Чудо, что мы с Олегом еще как-то выжили. При таких-то родителях. Вы ведь знаете, что и моего отца, и отца Олега, из латышских стрелков, расстреляли».
Боюсь, что ныне люди не совсем понимают, что значило при советской власти иметь репрессированных родственников, а уж тем паче расстрелянного отца.
Это значило, что ты стал (стала) сыном (дочерью) «врага народа». А дети «врагов народа» лишались всех прав. Все двери были перед ними закрыты. И это клеймо ставилось на всю жизнь. Кто мог тогда предвидеть и Никиту Хрущева, и XX съезд? А тем более дальнейшие события? Все казалось незыблемым. Сотворенным на веки вечные.