На пасху меня гоняют по всему дому. Найти и выбросить хамец
[3] И Боже сохрани хоть чуть поесть или сохранить хамец дома. Папа и отшлепать может.
А потом эти сестрички — лентяйки заставляют меня помогать им готовить пасхальный стол для седера
[4]. Ты смотри, сколько десятков лет прошло, а я не забыл. Не забыл про мацу, про бокалы для вина, не забыл подать и пасхальную тарелку с особыми выемками для мяса, яйца, зелени, для харосета
[5] и хрена.
Дальше у меня все мешается и только помню начало кадиша
[6], что папа произносит над пасхальным столом (а есть как хочется!)
А потом — трапеза и все хвалят меня — какой помощник!
Странно, но с детства меня тянуло к железкам. И не книги или сапожки я просил у папы. А только или тисочки, или напильник-рашпиль, или молоток, или долото. Папа хмыкал, но приносил. А летом, чтобы не «байстрюковал», неожиданно отдал меня на Кузнечную улицу, к Шлойме-каторге. Шлойме с сыном и работником превращали куски железа в плуги, бороны, оси для телег, ободы, шкворни. Да мало ли во что. И я теперь, в летние дни, уже не болтался с ребятами, играя в лапту или еще какие-нито глупые игры, а важно шагал в кузню Шлойме, где начинался звон-перезвон, стук-перестук. Да, я работаю у самого «каторги». Шлойме отличался вспыльчивым нравом и огромной силой. Поэтому, однажды повздорив с крестьянами, ахнул одного беднягу в ухо и загремел на каторгу. Его сын Лейба, мой дружок, рассказывал, что в Сибири на каторге на спор ели людей. Я однажды с замиранием сердца спросил у Шлойме, правда ли это и каково. Шлойме долго хохотал и сказал:
— Вот придет этот мой проказник Лейба, я выстригу у него на голове полосу. Будет знать, как врать про отца родного. — И шепотом добавил: — А потом мы его съедим.
Сердце падало в пятки, хотя я и понимал — Шлойме шутит.
Я разводил огонь, клал в угли болванку. Сегодня будем делать шкворень.
Кузнечная улица постепенно наполняется шумом и гамом.
Перекликаются бондари, хлопают кожами шорники, гремят ободами колесники. Крики, шутки, подначки. Жизнь.
Вот жена Шлойме несет нам горшки с едой. Пора обедать. Моем руки. Шлойме произносит короткую молитву и все мы набрасываемся на еду.
— Ешьте, ешьте, работнички вы мои, — приговаривает Шлоймова жена. И тут же отвечает соседке: — Знаешь, Фира, лучше съесть двух гусей, чем один раз пойти к доктору. Гуси обойдутся дешевле.
Постепенно я отвыкал от школы и дома руки уже мыл небрежно. Как хорошо было положить на стол темные, трудовые, в ссадинах руки с впитавшейся стальной пылью и видеть, как отец незаметно подмигивает матери. Мол, положи ему побольше, трудовому человеку. Я слышу незнакомые мне имена Маркса или какого-то Троцкого. Но какое мне до них дело. Меня мучает мысль, как сказать папе, что я хочу бросить школу и стать кузнецом, или шорником, или бондарем, или токарем.
Еще не знаю, как все это мне в жизни пригодится.
А пока наступает осень, и я снова иду в школу. В свой хедер. К своей «хевре»
[7].
Да, вспомнил, что мне нужно сегодня сделать. Полить цветы. У меня ведь, как у каждого нормального военного в отставке, есть палисадник. А в нем — цветы. И их нужно поливать.
Сейчас снова поплыли воспоминания детства. Учеба. Ибо «кузнечный цех» я уже прошел. Нужно было, как говорил папа, становиться умным. A-то будешь как кантор
[8]. Писка — много, а булка всегда без масла. Папа говорил мне — ты должен быть не по книжному делу, а по инструментам. У тебя руки к этому делу тянутся. Но читать, писать, да Тору знать — первая обязанность каждого еврея. Вот я и начал познавать Тору.
Наша семья была не богатая, но и не особенно бедная. Поэтому меня отдали не в талмуд-тору — где обучались бесплатно дети неимущих, а в хедер — за плату. Но и за подзатыльники. Хотя в принципе мы жили дружно и долбили Талмуд. Вот спросите — ничего не помню. И задача моя была простая — быстрее этот хедер пройти да на Кузнечную улицу.
Что это вдруг вспомнил популярную песенку моей любимой Толкуновой: «А мне мама, а мне мама целоваться не велит…» К чему бы?
Целоваться то еще было очень рано. А мама и папа меня пугали. Или по окончании хедера отправят меня к раввину продолжать изучение Талмуда в синагоге или пошлют в иешиву
[9]. Но пока я твердо сидел в хедере, посматривал в грязное окошко полуподвального класса на свою любимую Кузнечную и посмеивался вместе с другими хулиганишками над Бублом-тублом, который никак не мог сложить два плюс пять. Уж наш учитель ему и примеры из жизни приводит:
— Бубл, дорогой, послушай. У тебя в брюках в одном кармане два рубля, а в другом — три. И сколько будет всего?
Бубл долго думал, переспрашивал и наконец отвечал:
— Если в одном кармане два рубля, а в другом три — то это не мои брюки.
Ну, смех смехом, а после хедера грозила нам иешива. Что никого из моих друзей не радовало. Нам уже исполнилось по 10–12 лет и мы намечали себе трудовую, достойную жизнь. С семьей, небольшим гешефтом и традиционной гефилте-фиш на пасхальные праздники.
Но иногда со мной что-то случалось. Я, соревнуясь с ребятами, стоя на одной ноге, вдруг чувствовал себя настоящей цаплей. Которая может взлететь в эту бездонную синь. И лететь над речкой и прудиками, свесив ноги и разглядывая лягушек и прочих Божьих тварей. А вдруг — тишина.
«…И мы летели сквозь грозу,
Смешно, как цапли, свесив ноги.
Оставив далеко внизу
Сады, дома и синагоги…»
Анатолий Орлов
Я и представлял себе, что вот так, когда-нибудь, улечу из моего местечка в иной мир и уже не буду Файтл-цапля, а просто настоящий мужчина. И может у меня даже появится жена.
Тут мои мечты обрывались и я даже терял равновесие. На радость друзьям-соперникам. Слава Богу, не знали они и даже не догадывались, о чем я мечтаю. Надо же, о небе! Ха!
А пока учитель мучает нас устным счетом. Который мы, слава Богу, всячески оживляем своими «сверхумными» хохмами. Например:
— Борух, сколько будет восемьдесят плюс девяносто?
— Рубль семьдесят, ребе.