Бабушка выглянула в окно, когда папа парковался у гаража.
– А, это вы!
В следующую минуту она открыла нам дверь.
– Спасибо за вчерашний прием, – сказала она. – Мы так хорошо у вас посидели.
Она взглянула на меня:
– А ты, говорят, хорошо повеселился?
– Ну да, – сказал я.
– Дай я тебя обниму! Вон какой ты вырос большой, но с бабушкой-то все равно можно обняться!
Я наклонился к ней и почувствовал прикосновение ее сухой, морщинистой щеки к своей. От нее приятно пахло, ее обычными духами.
– Вы уже поели? – спросил папа.
– Только что пообедали, но я могу вам что-нибудь разогреть, это не трудно. Вы проголодались?
– Мы проголодались? – спросил папа, поглядев на меня с улыбкой.
– Я-то точно проголодался, – сказал я.
И услышал внутренним слухом, как, видимо, слышалось им: «Пьёголодался».
Мы раздевались в прихожей; я аккуратно поставил ботинки на дно открытого гардероба, повесил куртку на старый, с облезшей позолотой крючок, а бабушка все стояла у лестницы, глядя на нас, и все тело ее, как всегда, выражало нетерпение. Ладонь, скользнувшая по щеке. Голова, чуть повернутая в сторону, беспокойно переминавшиеся ноги. Как бы не замечая этих мелких движений, она вела разговор с папой. Спросила, как там у нас – столько же снега навалило, как здесь, или поменьше; когда уехала мама; когда вернется. «Да, точно, – приговаривала она каждый раз, услышав его ответ. – Да, точно».
– Ну а ты, Карл Уве? – заговорила она, обернувшись ко мне. – Когда тебе снова в школу?
– Через два дня.
– Ты же рад, правда?
– Ну да, правда.
Папа окинул себя взглядом в зеркале. Лицо у него было спокойно, но в глазах мелькала тень неудовольствия, они смотрели холодно и отстраненно. Он шагнул к бабушке, которая уже повернулась и начала подниматься по лестнице быстрым и легким шагом. Папа пошел за ней, тяжело ступая, а за ними я, уперев взгляд в черные волосы у него на затылке.
– А вот и вы! – сказал дедушка, когда мы вошли в кухню. Он сидел за столом, широко расставив ноги и откинувшись на спинку стула; на фоне белой рубашки с расстегнутым воротом чернели подтяжки. На лоб свесилась прядь волос, которую он как раз в этот миг отвел рукой. Изо рта торчал потухший окурок. – Ну, как дорога? – спросил он. – Скользко?
– Терпимо, – сказал папа. – Под Новый год было хуже. И машин на дороге раз-два и обчелся.
– Усаживайтесь, – сказала бабушка.
– Куда же, тогда тебе места не хватит, – сказал папа.
– Ничего, я постою. Мне же еще разогревать вам еду. Да я и так насиделась за день. Так что садитесь!
Дедушка поднес к окурку зажигалку и закурил. Несколько раз затянулся и выпустил изо рта струю дыма.
Бабушка отвернула горелки, как обычно барабаня пальцами по плите и тихонько, с шипением, насвистывая.
Папа великоват для этого стола, подумал я. Не физически – пространства для него там вполне хватало, скорее отец плохо с ним сочетался. Было что-то в нем самом или в том, что он излучал, нечто совершенно не подходящее к этому столу.
Он достал сигарету и закурил.
Может, ему больше пошло бы сидеть в столовой? Если бы мы сели обедать там?
Пожалуй, да. Там он смотрелся бы уместнее.
– Ну вот и наступил 1985 год, – произнес я, чтобы прервать затянувшееся на несколько секунд молчание.
– Да, подумать только! – сказала бабушка.
– Ну, а брат-то твой где пропадает? – спросил дедушка. – В Берген, что ли, уехал?
– Нет, – сказал я. – Он еще в Арендале.
– Да уж, – сказал дедушка. – Он у вас настоящим арендальцем заделался.
– И не говори! – сказала бабушка. – Он и здесь теперь не часто показывается. А ведь как мы с ним весело жили, когда он был маленький.
Она взглянула на меня:
– Зато ты наведываешься!
– И на кого же он там учится? – спросил дедушка.
– На политолога, что ли? – сказал папа и посмотрел на меня.
– Нет, – уточнил я. – Сейчас он перешел на медиаведение.
– Что же ты, не знаешь, где учится родной сын? – улыбнулся дедушка.
– Да прекрасно я знаю, – сказал папа.
Он загасил недокуренную сигарету в пепельнице и обернулся к бабушке:
– Мне кажется, мать, еда уже подогрелась. Не обязательно подавать ее совсем горячей.
– Да, конечно, – сказала бабушка и достала из шкафа две тарелки, поставила их перед нами, вынула из ящика приборы, положила рядом с тарелками.
– Сегодня у нас только вот такое, – сказала она, взяла папину тарелку и стала накладывать картошку, гороховое пюре и котлеты, поливая их соусом.
– И прекрасно, – сказал папа, когда она, поставив перед ним тарелку с едой, взяла мою.
Из тех, кого я знал, никто, кроме папы и Ингве, не расправлялся с едой так же быстро, как я. Не прошло и нескольких минут после того, как бабушка поставила перед нами тарелки, как они уже блестели чистотой. Папа откинулся на спинку стула и закурил сигарету, я встал и пошел в гостиную, посмотрел из окна на раскинувшийся за ним сверкающий огнями город, на серые, почти почерневшие кучи под стенами протянувшихся вдоль набережной пакгаузов, на дрожащие отблески фонарей на черной глади воды.
На мгновение меня захватило это ощущение белизны снега в контрасте с черной водой. Как скрадывает белизна все детали вокруг лесного озера или ручья, абсолютизируя противоположность воды и ландшафта, так что вода предстает чем-то глубоко чуждым, словно черная дыра в пространстве.
Я обернулся. Другая комната располагалась на ступеньку выше и была отделена раздвижной дверью. Сейчас дверь оказалась раздвинута, и я зашел туда без какой-либо особой причины, просто мне не стоялось на месте. Это была парадная гостиная, ею пользовались только в торжественных случаях, нам никогда не позволяли оставаться там без взрослых.
У одной стены стояло пианино, над ним висели две картины на ветхозаветные сюжеты. На пианино стояли студенческие фотографии трех сыновей. Папа. Эрлинг. Гуннар. Я каждый раз удивлялся, видя папу без бороды. Он улыбался, лихо сдвинув на затылок черную студенческую фуражку. Глаза сияли весельем.
Посреди гостиной стояли два дивана, между ними столик. В глубине белел камин, а рядом еще пара диванов – огромных, обитых кожей, – и старинный, расписанный розанами угловой шкаф.
– Карл Уве! – позвал из кухни папа.
Я быстро спустился в нижнюю гостиную и ответил:
– Нам пора?
– Да!
Войдя в кухню, я увидел, что он уже встал из-за стола.