Группа возле флагштока над чем-то захохотала. Они стояли в нескольких метрах от меня, но их лица виднелись смутно. Из-за дома вышел мужчина с брюшком, казалось, он скользит по земле. Там, возле флагштока, мы фотографировались на память после моей конфирмации, я стоял между мамой и папой. Я глотнул из бутылки и пошел к остальным, которые сидели в дальнем конце сада, куда, кроме них, никто почему-то не добрел. Там я сел под березой, скрестив ноги. Музыка отодвинулась куда-то вдаль, голоса и смех тоже, а движения людей были едва различимы. Точно призраки, они скользили туда-сюда мимо освещенного дома. Я думал о Ханне. Она словно стала частью меня, обозначилась внутри как некое реально существующее место, в котором мне хотелось быть всегда. Ощущение, что я могу войти туда когда угодно, я воспринимал как благодать. Прошлой ночью мы сидели с ней на скалах у моря и разговаривали о пикнике одноклассников. Ничего кроме этого между нами не происходило. Пологая, обточенная морем скала, Ханна, усеянный островками залив, море. Мы танцевали, играли, спускались по лесенке с мостков и купались в темноте. Это было несказанно прекрасно. И несказанное было неистощимо, оно продолжало жить во мне весь этот день и жило сейчас. Я был бессмертен. Я поднялся, ощущая собственную силу каждой клеточкой тела. На мне была серая майка, бермуды цвета хаки и белые адидасовские баскетбольные кроссовки, больше ничего, но этого было достаточно. Я не был силачом, но был строен, гибок и красив как бог.
Могу я ей позвонить?
Она же собиралась сегодня вечером быть дома.
Но время уже подходило к двенадцати. И даже если она не против, чтобы ее поднял среди ночи телефонный звонок, остальным членам семьи это вряд ли понравится.
А вдруг ее дом сгорел? Вдруг кто-то его поджег?
Ё-к-л-м-н!
Силясь отогнать эту мысль, я побрел через лужайку, покуда взгляд мой скользил вдоль живой зеленой изгороди, поверх дома, над крышей, и дальше, в конец лужайки, где росли кусты сирени; их тяжелые, лиловые гроздья пахли так сильно, что запах чувствовался даже внизу, на дороге; допив на ходу остатки пива, я дошел до крыльца, где, аккуратно поджав коленки, сидели женщины, которых я уже видел за столом, – с пылающими щеками, зажав между пальцами сигареты, – мимоходом им улыбнулся, зашел в дом и через гостиную прошел на кухню, где теперь никого не было, взял новую бутылку, поднялся по лестнице в свою комнату и, сев на стул у окна, закинул голову и закрыл глаза.
Ну вот.
Динамики в гостиной находились прямо подо мной, а слышимость в доме была такая, что каждый звук доносился до меня отчетливо и ясно.
Что они там поставили?
Агнету Фельтског. Хит прошлого лета. Как же он назывался? В сегодняшнем папином наряде было что-то унижающее его достоинство. Какая-то сорочка, не то батник, или как там называется эта штука. Сколько я его знал, он всегда одевался просто, корректно, чуточку консервативно. В его гардероб входили рубашки, костюмы, пиджаки, часто из твида, брюки – териленовые, вельветовые, хлопчатые, шерстяные свитеры. Скорее университетский преподаватель старого типа, чем современный учитель средней школы, однако дело было не в старомодности. Главным было то, что обозначало разницу между мягким и жестким, между попыткой сгладить или подчеркнуть дистанцию. Речь шла о ценностях. Когда он вдруг стал появляться в таких изделиях народного промысла, как эта вышитая блуза, или в рубашках с рюшками, как было этим летом, или в бесформенных башмаках из кожи, которые составили бы счастье какому-нибудь лопарю, в этом сразу ощущалось глубокое противоречие между тем, каким он был и каким я привык его видеть, и тем, каким он хотел казаться теперь. Сам я был сторонником мягкости, противником войны и авторитетов, иерархий и всякого рода жесткости, восставал против школьной зубрежки, полагая, что мой интеллект имеет право развиваться своим естественным путем, в политике придерживался самых левых убеждений, меня бесило несправедливое распределение мировых ресурсов, я хотел, чтобы блага всем доставалтсь поровну, а потому капитализм и власть денег были для меня главным злом. Я считал, что все люди одинаково достойны уважения и что внутренние качества человека всегда важнее внешних. Одним словом, я был за глубинное против поверхностного, за все хорошее против всего плохого, за мягкое и против жесткого. Казалось бы, я должен был радоваться, что мой отец перешел в стан сторонников мягкости. Но нет – к тому, что выражало собой мягкость, то есть к круглым очкам, бархатным брюкам, мягкой, по ноге, обуви, вязаным свитерам я относился с презрением, потому что наряду с политическими у меня были и другие идеалы, связанные с музыкой, а они предполагали совсем другое понимание внешней крутости – как чего-то связанного с тем временем, в которое мы живем, и выражались не через списки хитов, пастельные тона и гель для волос, все это покупное, стандартное и развлекательное, а через новаторскую, но чтящую традиции, полную чувства, но стильную, интеллектуальную, но притом простую, эффектную, но искреннюю музыку, которая обращается не ко всем, не становится ходовым товаром, но тем не менее выражает опыт целого поколения, моего поколения. О, это новое! Я был на стороне новизны. А идеалом нового был Иэн Маккаллох из Echo & the Bunnymen. Пальто, куртки военного образца, баскетбольные кроссовки, черные солнечные очки. Это вам не папина вышитая сорочка и саамские башмаки! С другой стороны, дело, наверное, было не в этом, ведь отец принадлежал к другому поколению, для которого сама мысль о том, чтобы вдруг начать одеваться как Иэн Маккаллох, слушать британскую инди-музыку, интересоваться тем, что ставят на американской сцене, открыть для себя REMs или дебютный альбом Green on Reds, а то еще завести в своем гардеробе галстук-шнурок, казалась кошмарной. Но главное было то, что вышитая сорочка и саамские башмаки – это был не он. И то, что он как бы скатился во все это, провалился в нечто бесформенное и неопределенное, почти женственное, словно утратив власть над собой. Даже жесткость, которая раньше слышалась в его голосе, куда-то подевалась.
Я открыл глаза и повернулся так, чтобы видеть в окно стол на краю леса. Теперь там сидело только четверо. Папа, Унни, женщина, которую он назвал Будиль, и еще один гость. За кустами сирени, невидимый для них, но не для меня, мочился, глядя на реку, какой-то тип.
Папа поднял голову и посмотрел на окно. Сердце у меня заколотилось сильнее, но я не сдвинулся с места, потому что, если он действительно видел меня, в чем я не был уверен, это стало бы признанием, что я за ними подглядывал. Вместо того чтобы отвернуться, я подождал, чтобы наверняка убедиться, что он видит, что я вижу, что он меня видит, если он правда видел, и только затем отошел от окна и сел за письменный стол.
На папу лучше было не смотреть, он это всегда замечал. Он видел все, всегда все видел.
Я отхлебнул пива. Неплохо бы сейчас закурить. Он никогда не видел меня с сигаретой, и, возможно, это даст повод для разговора. Хотя с другой стороны, разве не он сам предложил мне только что взять бутылку пива?
Письменный стол, всегда, сколько я себя помню, такой же оранжевый, как и кровать, и дверцы гардероба в моей старой комнате, не считая подставки с кассетами, стоял совершенно пустой. После окончания учебного года я убрал с него все, и если приходил сюда потом, то лишь для того, чтобы переночевать. Я отставил бутылку и несколько раз повернул подставку вокруг собственной оси, читая собственноручно выведенные печатными буквами надписи на корешках. BOWIE – HUNKY DORY. LED ZEPPELIN – I. TALKING HEADS – 77. THE CHAMELEONS – SKRIPT OF THE BRIDGE. THE THE – SOUL MINING. THE STRANGLERS – RATTUS NORVEGICUS. THE POLICE – OUTLANDOS D’AMOUR. TALKING HEADS – REMAIN IN LIGHT. BOWIE – SCARY MONSTERS (Аnd super creeps), ENO BYRNE – MY LIFE IN THE BUSH OF GHOSTS, U2 – OCTOBER. THE BEATLES – RUBBER SOUL. SIMPLE MINDS – NEW GOLD DREAM.