Лжедимитрий вскочил с радости: льстивые слова иезуита, возжигая его суетность и самолюбие, подействовали на его предприимчиый ум, в котором уже бродили мечты о завоеваниях.
— Так! — воскликнул он, — восторжествовав над Россиею, восторжествую над целым миром! С моими русскими воинами я пройду в конец света. О, вы не знаете их, не знаете! Они не сражались с вами, господа союзники мои, потому что в моих руках было чудесное таинство. По одному слову города падали пред нами, как Иерихон от звука трубного. Вы побеждали именем царевича Димитрия, потомка Рюрикова! Когда же я сам стану на челе моих полчищ, тогда от удара моего меча поколеблется целая Европа, и Турецкая империя падет, как башня с шаткого основания. Но соединение церквей не так легко, как вы предполагаете, отцы иезуиты. Россия — краеугольный камень православия. Русские не изменят вере отцов своих ни от страха, ни от ласкательства. Я даже не надеюсь…
— Предоставь это нам, — сказал иезуит. — Позволь только завесть в России наши коллегиумы, школы и церкви. Увидишь, что дети и жены станут убеждать в нашу пользу отцов и супругов. Мы не требуем, чтоб ты принуждал своих подданных; не требуем даже, чтобы ты помогал нам, а просим только, чтоб не мешал.
— Делайте что хотите, — отвечал Лжедимитрий, — я умываю руки!
Патер Савицкий не хотел продолжать разговора: он поклонился и сказал, что идет молиться за царя, пошел во дворец, в свою комнату, оставив Лжедимитрия с Бучинским.
Лишь только иезуит скрылся из виду, Лжедимитрий бросился в объятия Бучинского и оросил лицо его своими слезами:
— Друг мой! — воскликнул Лжедимитрий, — свершилось: я царь Московский! Ты видел меня нищего, бесприютного, преследуемого, осужденного на позорную казнь; видел в опасностях, в боях, среди тысячи смертей; видел среди изменников, между ядом и кинжалом, но всегда находил меня твердым и неустрашимым. Теперь же, когда я достиг цели моих желаний, когда Москва сложила у ног моих корону Русского царства, когда многочисленное войско повинуется моей воле и народ русский ждет меня в столице как избавителя, теперь робость овладела моим сердцем. Не знаю, что со мною делается. Я не могу заглушить внутреннего голоса, который вопит из глубины души моей и нашептывает мне что-то ужасное, припоминает обо всех опасностях величия. Я не могу оставаться один! Истребленный род Годунова тревожит мое воображение. Странно, непостижимо! С первой минуты моего замысла овладеть престолом я знал, что это нельзя исполнить, не предав Годуновых на произвол судьбы! Пять лет питал я сию мысль; кажется, освоился с нею, а теперь, когда усердные мои слуги, впрочем, без моего повеления, избавили Россию от похитителей, тоска гложет мое сердце. Не могу подумать без ужаса! Не думаю, чтоб этим кончилось. Еще есть в России приверженцы Годуновых. Еще надобно будет жертв, еще надобно крови! Бучинский! Легче сражаться за корону, чем носить ее. Как ты думаешь о моих боярах?
— Все они кажутся мне слишком подозрительными.
— Неужели и Вельский, и Басманов, и Шуйский? Вспомни, что князю Василию Шуйскому я обязан свидетельством о деле Углицком, Вельскому — низвержением с престола Феодора, а Басманову — всем: войском, Россиею! Нет, Бучинский, ты слишком несправедливо судишь о моих боярах!
— Басманову я готов верить, другим нет, — отвечал Бучинский.
— Напрасно, напрасно! — возразил Лжедимитрий.
— Ненависть бояр к Годунову и любовь народа к древней царской крови отдали тебе Россию, — сказал Бучинский. — Но я думаю, что между этими гордыми боярами есть много таких, которые мечтают занять место счастливого Годунова по смерти бездетного государя, которого судьба некоторым образом в руках народа, потому что возобновление сомнений о твоем рождении может разрушить то, что создано уверенностью. Беда, горе царству, где каждый подданный может мечтать о достижении верховной власти! Будь осторожен, государь!
— Пустое, друг! пустое: войско мне предано.
— Кроме стрельцов ты не имеешь постоянного войска, — возразил Бучинский. — На стрельцов я отнюдь не надеюсь; запорожцев сам не советую держать в Москве; верных донцов у тебя мало; иноземцев ты не можешь держать много; итак, вся сила твоя — мнение народное, которым трудно управлять без верных, умных, преданных помощников. Государь! повторяю, будь осторожен. Мне не нравится излишняя твоя доверенность к иезуитам. Я хотя католик, но не люблю их, ибо дело пастыря церкви, по моему мнению, заниматься спасением души, постом и молитвою, а не политикою. Иезуиты советами своими лишили короля Сигизмунда любви народной и посеяли в Польше раздор за веру. Боюсь, чтоб они не сделали того же в твоем государстве. Когда ты был в Польше, тогда надлежало ласкать их, но теперь советую как можно более от них отдаляться. Бояр должно ласкать, но не слишком доверять им, пока они не докажут своей преданности на деле…
— Довольно, Бучинский, довольно: ты смущаешь меня напрасно; впрочем, время покажет, что должно делать. Теперь надобно помышлять о торжествах, а не питать себя подозрениями. Надобно усыпить Россию веселием, празднествами. Но уже начинает светать — пойдем в комнаты. Я вовсе не спал в эту ночь, а теперь имею нужду во всех моих силах. Я весь измучен от дневных представлений и бессонницы.
В воротах ограды встретил Лжедимитрия князь Василий Иванович Шуйский. Он низко поклонился и сказал:
— Государь, я искал тебя с донесением, что ликующий народ в Москве целую ночь провел, толпясь по улицам, прославляя тебя, государь, и радуясь твоему пришествию. В стане все воины русские, казаки, иноземцы горят желанием умереть за тебя. Мы, верные твои бояре, головами своими, женами и детьми рады жертвовать для твоего блага. Обрадуй сегодня твою отчину, Москву престольную. Войско и народ жаждут видеть тебя на престоле; бояре и духовенство ожидают сего часа, как своего спасения! — Шуйский вторично поклонился.
— Веришь ли теперь? — скзал Лжедимитрий по-латыни, гордо посмотрев на Бучинского.
— Убеждение входит в сердце мое не ушами, а рассудком, — хладнокровно отвечал Бучинский.
Лесть изгнала все черные мысли из головы Лжедимитрия, и самолюбие заглушило все другие ощущения. Он снова развеселился и, ударив Бучинского по плечу, примолвил, улыбаясь:
— Раскаешься, Фома неверующий! — Потом, обратясь к князю Шуйскому, сказал: — Склоняюсь на желание моего верного народа: сего же дня отправлюсь в мою столицу и буду обедать в Кремлевских моих палатах.
* * *
С первыми лучами солнца раздался звук колоколов в Москве, и весь народ устремился за город встречать царя. Трубачи, литаврщики и музыканты открывали шествие; за ними шла польская дружина охотников, потом полки русские и духовенство со крестами. Царь, в богатой одежде, в алмазном ожерелье, в длинном красном бархатном плаще, подбитом белою шелковою тканью, в красной бархатной шапке польского покроя с алмазным пером сидел ловко на карем аргамаке, который прыгал под всадником. Шестьдесят русских бояр в златой одежде и военачальники польские в богатых кунтушах, любимой одежде царя, следовали за царем на конях. За ними шла дружина крылатых польских латников, или гусар; потом немецкая дружина, а шествие замыкали казаки и стрельцы. Выборные от Москвы бояре, дьяки и первостепенные гости ожидали царя перед заставою в стороне от дороги с хлебом и солью. Лишь только новый царь завидел их, тотчас поскакал к ним с польскими военачальниками и телохранителями из крылатых латников. Боярин князь Федор Иванович Мстиславский поклонился в пояс и, поднеся хлеб-соль на золотом блюде, сказал: