Узнав, что я над ним посмеялся, Пьер Дюкс объявил мне войну. Он наверняка почувствовал себя виноватым при виде «отца» за то, что пренебрегал мной, не входившим в число его фаворитов.
Система Консерватории дает мне шанс ознакомиться на первом курсе не только с преподавательской манерой Пьера Дюкса. Случается, нас передают в другие руки – например, Жана Йоннеля, у которого я действительно учусь и изрядно забавляюсь, хотя этот человек с тихим голосом предпочитает высокую серьезность драмы фонтанированию комедии. Он не только меланхолик, но и немного мистик: верит в духов и общается с умершими. К примеру, он расскажет однажды на полном серьезе, что призрак знаменитого трагика Муне-Сюлли, скончавшегося в 1916 году, явился и похвалил его давешнее исполнение Гамлета. Эта история так меня развеселит, что сподвигнет на розыгрыш.
Пока студенты репетировали с Йоннелем сцены, я забрался на самый верх амфитеатра, спрятался там и стал шуршать, чтобы привлечь его внимание. Он всполошился: «Что происходит там, наверху?» И вот, вряд ли ожидая ответа, он вдруг слышит мой замогильный голос: «Это Муне». Чтобы удостовериться, он переспрашивает: «Кто?» И я повторяю: «Муне». Тогда он бросает мне вызов: «Покажись!» Чтобы не раскрыться, я выдвигаю убойный аргумент: «Не могу, я умер». Эта реплика производит двойной эффект. Весь класс покатывается со смеху, а мэтр понимает, что призрак его идола и воображаемый друг – всего лишь я, шалопай Бельмондо.
Помимо Йоннеля мне выпало счастье поучиться у Анри Роллана, непревзойденного мастера и мудрого мэтра, который ставит нам дикцию без строгости, доброжелательно и с юмором. Он знаменитый трагик, однако умеет быть смешным, ценит все незаурядное (и даже шокирующее), не закоснел, как его коллеги, в пыльном и скучном классицизме. Его фирменная «фишка», которая очень нравится мне и моим молодым друзьям, – заявлять своим жеребятам (это мы, а также и юные девы из шестнадцатого округа): «Отрабатывай губные звуки со свечой: папа, помпа, Помпадур». Мы всякий раз смеемся до слез.
Он не только может быть уморительным, но и умеет точно и блестяще формулировать свои мысли. Когда я показал ему свою версию персонажа, оставшегося до сегодняшнего дня моим фетишем, ролью, которую, к сожалению, я так по-настоящему и не сыграл (кроме нескольких сцен), – Скапена, великолепного мольеровского слугу, – Анри Роллан сказал удивительные и памятные слова: «Мой мальчик, я просил у тебя Тинторетто, а ты мне даешь Пикассо». Или: «Мне кажется, что ты играешь мелодию для аккордеона на скрипке Страдивари». Я ему нравлюсь, и он не говорит мне ничего неприятного. Наоборот, он хвалит мою естественность. Вместо: «Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал?» Пьера Дюкса я получаю: «Послушай, мне нечего тебе сказать. Я ни в коем случае не хочу это разрушить».
Удача мне продолжает улыбаться. На третьем курсе я посещаю занятия в хорошем классе, где меня могут понять и помочь развиться, у самого экстравагантного мэтра в Консерватории, равно как и самого притягательного: Жоржа Леруа. Старый социетарий
[13] «Комеди Франсез», автор пособия по дикции, бывший ученик Муне-Сюлли и Сары Бернар, он отличается вкусом к маргинальности и оригинальности. Он хочет, чтобы мы его удивляли, а не выдавали готовую и обыгранную интерпретацию сцены.
Мы с ним созданы, чтобы поладить, потому что удивлять – моя страсть. Порой я даже сам себя удивляю тем, что делаю, – настолько даю волю своей пресловутой и опасной натуре. Свобода никого не оставляет равнодушным. Мои первые мэтры упрекают меня за нее, последние – но они и будут первыми, – хвалят. Что до других моих сокурсников, кого она притягивает лучше всякого афродизиака, кого раздражает.
Леруа жил инстинктами. Задним числом я подозреваю, что он был настоящим сумасшедшим. Он запросто мог встать под Триумфальной аркой в историческом костюме, весь в жабо, в напудренном парике и остроносых туфлях из вощеного ситца цвета морской волны. Когда являлась полиция и пыталась выяснить его личность, он заявлял не без пафоса: «Я – Король!»
[14] Эта крайняя эксцентричность делала его трогательным и мирила с чудачествами других. Поэтому, когда я откалывал номера, он меня не ругал; наоборот, он покатывался со смеху вместе с нами.
Однажды я поспорил с Бруно Кремером, новичком в нашей группе шалопаев, что смогу спрыгнуть со второго яруса на занавесе. Пока мы поджидали нашего преподавателя, я решил доказать другу мои акробатические способности и исполнил трюк. Я завершил бы его достойно, будь занавес покрепче. Но он был старый, давно не чиненный, и, ухватившись за него, я почувствовал, что он отрывается и оседает вниз. Я шлепнулся на пол, подняв всю пыль, скопившуюся в бархате со времен Муне-Сюлли.
Когда вошел Леруа, я сидел весь черный. Из простого любопытства он поинтересовался причинами этой позы и этого необычного грима. Я ответил: «Мэтр, я хотел опустить занавес, и все рухнуло».
Однажды он пригласил нас с Пьером Вернье в свой загородный дом в Эгальере, чтобы поработать с ним. Он считал нас не в меру рассеянными и корил за полное отсутствие сосредоточенности. Для борьбы с этим недостатком, считающимся столь же недопустимым для актера, как и для хирурга, у него была своя метода: он выводил меня в сад, ставил перед великолепной распустившейся красной розой и говорил: «Видишь этот цветок? Вот и смотри на него. Не двигайся и смотри, вот так, два часа. Тогда ты сосредоточишься». Мне не очень дался этот прием, я ведь с детства неспособен оставаться неподвижным и минуту. Моей созерцательной стороне деревня не глянулась так, как горы. Может быть, в этой сельской картине недоставало коровы, чтобы оживить розу легким движением? Или я был слишком непоседлив, чтобы два часа смотреть на розу?
Пребывание у Леруа не во всем пошло нам на пользу. Ибо если он не скупился на ценные советы в плане актерской игры, то в еде жестко нас ограничивал. За каждым обедом нас неизменно постигало разочарование. Он удивлялся, что не приготовил достаточно, что на троих только одно яйцо, а мы страдали от отчаянного голода, зная, что не утолим его ни завтра, ни послезавтра.
Жерар Филип, с которым он дружил, регулярно гостил в этом доме и, чтобы сосредоточиться, запирался на ключ в своей комнате. Леруа, увидев, как мы, запыхавшиеся, потные и возбужденные, вернулись с прогулки на велосипедах, наказал нас, заперев в комнате Жерара Филипа, чтобы нам волей-неволей пришлось поостыть и сосредоточиться. Он недооценил нашего бунтарства и нашей спортивной формы. Мы сбежали через окно и, воспользовавшись случаем, пошли набить животы, которыми наш почтенный мэтр пренебрегал.
Он, должно быть, был убежден, что хороший актер – это голодный актер, или что нужно приучать нас к нужде, с которой мы неизбежно столкнемся, как и всякий уважающий себя артист.
В Консерватории безденежье было нормой, тем более что категорически запрещалось работать где-либо за вознаграждение. Функционировало это учебное заведение на советский манер, и всякий нарушитель подвергался наказанию от лишения стипендии до исключения. Наше «око Москвы», желчная и неприятная старая дева по имени мадемуазель Сюзанна, следила за соблюдением правил. Невозможно было ускользнуть от ее надзора, а рвение ее, увы, привело к тому, что целые поколения актеров жили без гроша в кармане и коллективно мечтали заколоть ее, как Юлия Цезаря. Она была злым гением Консерватории.