Исполнитель второй роли в «Набережной туманов» был великим актером, но повел себя гнусно во время оккупации, распространяя – как об этом написал Селин – антисемитские речи по радио. Его судили после Освобождения и вынесли приговор, но он бежал, вслед за всеми нацистскими руководителями, в Аргентину, где ему приписывали разные адреса и занятия. Прятался он чертовски умело, потому что, несмотря на все мои усилия, мне так и не удалось с ним увидеться. Он, вероятно, боялся, что мы направлены французскими спецслужбами, чтобы схватить его и репатриировать для отбытия наказания.
Трюффо знал, что, при простоте наших отношений, мы можем сделать вместе прекрасный фильм. И я ни секунды не колебался, пустившись в приключение с «Сиреной». В дальнейшем, правда, я буду шокирован оказанным ей плохим приемом, ибо этот фильм не заслужил столько негативной критики.
В очередной раз меня упрекают в том, что я сыграл не то, чего от меня ждали. После «Человека из Рио» меня видели только в роли супергероя, человека, которого ничем не проймешь, все на свете высмеивающего, невинного, шального и обаятельного, который всегда выкрутится и взбунтуется, когда надо.
В «Сирене с Миссисипи» бедолага Луи Маэ, которого я сыграл, – ас разгрома, принц краха, нобелевский лауреат превратностей судьбы, постоянно сбиваемый с ног и с каждым разом все больше ослабляемый событиями. Этого мне не простили. Меня стерпели в роли кюре, но не снесли «иисусиком», который подставляет вторую щеку для затрещины и обе руки для гвоздей.
Меня не любили серьезным. Не могло быть и речи о том, чтобы у меня был сосредоточенный вид. Меня хотели видеть веселым и порхающим, счастливым и жизнерадостным. Однако, просматривая свою фильмографию – отчего у меня голова идет кругом, – я вынужден констатировать, что часто умирал.
Я вообще предпочитаю умирать в конце: это всегда лучший финал, чем хеппи-энды, зачастую глуповатые. Герой, жертвующий своей жизнью, – это, на мой взгляд, классно.
Ладно, умирать при случае мне еще позволяли, но сносить удары судьбы, не сопротивляясь, не бунтуя, уныло и покорно, – за это меня судили и наказывали.
Когда «Сирена» вышла на экраны в июне 1969-го, я получил залп таких язвительных комментариев, что бедняга Франсуа пожалел, что втянул меня в эту историю. Разумеется, я не держал на него обиды: это мой выбор, каким бы ни был исход. Он не нес ответственности за мои поступки. Я был пленником ожиданий зрителей. В воздухе веяло свободой, весельем, бунтом. И я должен был продолжать воплощать эпоху, без страха прыгая с небоскреба на небоскреб, сражаясь против тех, кто сильнее, всегда выходя победителем и, в конечном счете, подминая под себя систему.
Но я хотел быть свободным, вольным менять амплуа, работать с режиссерами, которые меня интересовали, подписываться на проекты содержания подчас более политического, более серьезного, чем фильмы-экшен, в которых меня привыкли видеть.
Так я проникся интересом к Стависки, невероятно романтичному бандиту, блестящему, не жестокому и будто бы покончившему с собой выстрелом в висок. И я решил во что бы то ни стало поставить фильм об этом персонаже, которого мечтал сыграть.
Я тоже к тому времени сделал важный шаг и создал свою продюсерскую компанию. Я назвал ее в честь моей бабушки со стороны отца, сицилийки, «Черито».
Отныне я больше не зависел от чьих-то вкусов и чьего-то великодушия. Мне больше не приходилось испытывать разочарование из-за проектов, не реализованных в силу нехватки финансирования, или унижение из-за ограничений, навязанных зачастую прижимистыми продюсерами. Я был капитаном и знал достаточно для удачного плавания.
Благодаря Жерару Лебовичи – который уговаривал меня взять под полный контроль мою работу и подсказывал истории для экранизации, – я дерзнул это сделать. С того дня, как он пришел предложить мне стать моим агентом – потому что агента у меня на тот момент не было, – он был ценным и блестящим союзником. Он был очень образован – и очень умен.
Он основал свое агентство «Артмедиа» в начале 1960-х годов и сделал его крупнейшим в Европе. Работал он по-американски, все знал и выступал с инициативой.
Это он дал мне в руки сюжет о Стависки, и он же предложил «Доктора Пополя». Он дружил с Хорхе Семпруном и попросил его написать хороший сценарий. И этот автор испанского происхождения связал меня – случайно, потому что встречался с ним, – с Аленом Рене.
Хотя последний ничего не снимал три года – после «Хиросима, моя любовь» он путешествовал. Его союз с Маргерит Дюрас и высокий уровень его фильмов закрепили за ним репутацию «интеллигентного и многообещающего режиссера».
Сознавая, какая дистанция нас разделяет, в каких разных мирах вращаемся мы и наши воображения, я сначала сильно перед ним робел. Я боялся, что он почувствует себя слишком чуждым мне. Но, в конечном счете, наш контраст пошел на пользу; между нами была ясность.
Семпрун, увлеченный и эрудированный, дерзнул – с нашего согласия – включить в сценарий еще один рассказ, о Троцком, и насытил текст историческими перспективами. Мало-помалу фильм обретал размах, а Стависки, сублимированный своей легендой и последствиями его жизни, оживал.
Как продюсер я мог сказать свое слово в выборе актеров. Но я предпочитал, чтобы Рене не знал, что я продюсирую, чтобы он чувствовал себя свободным на съемках. Впрочем, мы с ним были согласны, и мне не пришлось ни в чем признаваться. Он настаивал на Шарле Буайе, с которым я рад был поработать. Я хотел моих друзей Бона и Вернье, Риша, Перье и Дюпере; он их давно заприметил. И я оказался в компании с моим бывшим преподавателем Консерватории Рене Жираром. Все было в ажуре. Команда идеальная.
Можно было бы предположить, что такая роль, для которой мне пришлось избавиться от загара и лишить себя солнца, да еще с таким режиссером, меня образумила. Но нет. Наоборот, мне требовалось компенсировать серьезность Стависки дозой легкомыслия вне съемочной площадки.
В Биаррице, куда ко мне приехал брат, я постарался оставить памятки о себе в отеле, где мы остановились (как того требовала традиция). Однажды вечером, когда мы возвращались в состоянии благословенного опьянения, окрылившего нас, родился розыгрыш.
Мы перетащили – сам не знаю как, штука была тяжеленная, а пьяные неуклюжи, – огромный зеркальный шкаф к номеру Франсуа Перье, который спал там с женой. Мы придвинули его вплотную к двери, а потом забрались на него и, невидимые, постучали. Через несколько секунд наш друг открыл, но увидел только себя – свое отражение в зеркале. Он вернулся и лег, а когда его жена спросила, что это за таинственный ночной визит, ответил: «Не беспокойся, это был всего лишь я».
Мы могли, не стыдясь, показать «Стависки» в Каннах весной 1974 года. Я был даже горд вновь подняться по знаменитой лестнице с этим фильмом, спустя очень долгое время после «Модерато кантабиле». Мне по-прежнему не нравился цирк, неотъемлемый от этого фестиваля, балет фотографов и толпа зевак. Вообще-то я так и не привык к папарацци и к каверзным вопросам журналистов.