«Фраер-то тут при чём?!» – вопил рассудок.
Гнилой человек, отвечало чутьё. Не нравится.
«Гостиницу тебе присоветовал...»
С лихим умыслом, объясняло чутьё. Номер скрипучий и служитель растяпа. Сейчас вернёмся, а саквояжик – тю-тю!
«Ерунда, – хрипел рассудок. – Глупость...»
И сам себя перебивал:
«Погоди! Вернёмся? Куда? Зачем?»
Саквояж, взвыло чутьё. Саквояж с деньгами!
Проклятье! На стоянку дилижансов Миша отправился прямиком из трактира, куда зашёл отобедать после аптеки. Расписал как по нотам: выезд завтра утром, куплю билет заранее, чтобы не опростоволоситься, как с поездом, вернусь к Монне, высплюсь... Выспался, дурья башка?! До отправления час, а саквояж – в гостинице!
Он пулей вылетел наружу, забыв застегнуть пальто.
* * *
Метель ослепила, хлестнула по лицу россыпью жгучих игл, едва не вырвала из рук билет. Сквозь мглистую завирюху Клёст чудом разглядел сани – извозчик уже разворачивал лошадь, намереваясь уезжать. Миша бросился наперерез: «Стой! Стой!» Ветер рвал крик с губ, уносил прочь, набивал рот снегом вместо слов. Клёст закашлялся – и чуть не рухнул под полозья.
В последний миг он успел уцепиться за край саней.
– Жить надоело?!
– В гостиницу! К Монне!
– Не, не поеду...
– Плачу̀ вдвое! Туда и обратно!
– Так бы сразу и сказали! Домчу мигом!
Уже в санях, укутавшись в облезлую меховую полость, Клёст спрятал билет за пазуху, застегнулся. Лошадь упрямилась, не желая ускорять шаг, но извозчик взялся за кнут, и сани понеслись быстрее, лихо подлетая на ухабах – так, что желудок подступал к горлу, а сердце замирало в груди.
«Успею!»
Ага, успеешь, а саквояжик-то – тю-тю!
Тююу-у-у! Тююу-у-у! – издевательски выл ветер. Пока ехали, Миша весь извёлся, то и дело поглядывал на часы. Сумерки налились ваксой, часовые стрелки плясали, их удавалось рассмотреть, лишь когда сани проезжали мимо редких фонарей.
– Приехали, ваше благородие!
– Жди здесь, я быстро.
Он ввалился в гостиницу в облаке морозного пара, роняя с ботинок хлопья снега на вытертую дорожку.
– Ключ! И свечу.
Ключ служитель искал нестерпимо долго. С той же убийственной медлительностью он разжигал свечу. Миша нутром чувствовал, как секунда за секундой проваливаются в кишки, копошатся там кублом червей.
Замо̀к открылся со второй попытки.
Саквояж!
Саквояж был на месте – в дальнем углу за приземистым кривоногим комодом. Лучше в номере не спрятать. Серьёзный вор за минуту отыщет, но шелупонь вроде той, что Клёст на дело собрал, может и не заметить. На комоде лежала мятая подушка в линялой голубой наволочке – в точности так, как Миша оставлял. Похоже, никто в апартаментах не шарил. Хотя... Клёст раскрыл саквояж, едва не сломав защёлку. И тут всё в ажуре, купюры и пачки плотно уложены торцами кверху.
Ничего не пропало.
Миша утёр испарину со лба. Облегчения он не испытал. Ныла подбитая скула, мёрзли уши, всё тело ломило, словно Клёст полно̀чи таскал ящики с чугунными чушками – был в его биографии и такой эпизод. За ящиками скрывалась хлипкая задняя дверь в помещение заводской кассы. До кассы Миша в итоге добрался, но куш оказался невелик, после чего Клёст и решил вплотную заняться «банковскими делами».
До отправления дилижанса оставалось полчаса.
3
«К чему она готовилась?»
– Ваше гадание, Анна Ивановна, выше всяческих похвал. И все-таки отмечу, что кое-что на мой взгляд было лишним. Так, пустяк, но он выбивался из общего строя.
– Я душевно извиняюсь, – дочь молчала как рыба, зато мамаша, выпив рюмочку, сделалась чрезвычайно словоохотливой. – Что же именно?
– Карты.
– Карты? Я душевно...
– Извиняюсь, – подсказал Алексеев. – Вы извиняетесь так душевно, что я готов слушать ваши извинения часами, словно арию Аиды.
И напел с большим чувством:
– Вернись с победой к нам! В моих устах преступно это слово...
Иронии мамаша не уловила:
– Ой, благодарствую! Вот сразу видно: человек с образованием, тонкая натура! Знает, как угодить женщине... Вернись с победой к нам!
И Неонила Прокофьевна вернулась – если не с победой, то к теме разговора:
– Да что вы такое говорите? Как же карты могут быть лишними при гадании?
– Сам удивляюсь. Я бы даже сказал: душевно удивляюсь.
Ужинали в столовой. Это слегка удивило Алексеева, решившего было, что ужин в кухне – заикинская традиция, не имеющая разумного объяснения. Но по здравому размышлению он пришел к выводу, что деньги творят чудеса. Вероятно, если бы он сразу по приезду дал мамаше, к примеру, десять рублей – жареной картошкой его кормили бы в месте, отведенном для трапез, а не для готовки.
Анна Ивановна выглядела бледной тенью самой себя. Алексееву она напомнила его жену – не столько внешностью, лишенной обаяния, свойственного Марусе, сколько общей утомлённостью, упадком сил, читавшимся и в позе, и в восковой, застывшей неподвижности черт. В такие минуты человек отсутствует, даже если сидит за столом напротив тебя и вяло ковыряется в тарелке.
Впрочем, мамаша осталась глуха к состоянию дочери. Возбуждённая заработком, сразу после сеанса гадания она бодро выгнала родную кровиночку на мороз – за продуктами. Алексеев вышел следом – проводил брата, съездив с ним до пожарной каланчи на Екатеринославской, обратно приехал «верхом на ванькѐ», затем прогулялся до табачной лавки братьев Кальфа, купил папирос и долго курил, стоя на углу под фонарём, несмотря на скверную погоду. Смеркалось, ветер крепчал. Снежная каша заваривалась всё круче, превращаясь в натуральный буран. Когда стоять на ветру сделалось невыносимо, он вернулся на квартиру – и в прихожей, снимая ботинки, слушал, как дочь докладывает матери сдавленным шёпотом:
– Телятины два фунта – двадцать восемь копеек. Хлеба пшеничного на пять копеек, лука на копейку. Крупы гречневой фунт – десять копеек...
Алексееву сделалось неприятно. Стараясь не привлечь к себе внимания приживалок, он прошел в кабинет, служивший ему спальней, и час, а то и два читал «Потонувший колокол», после чего задремал. Разбудили его приглашением к ужину.
Гречневая каша удалась на славу – мягкая, рассыпчатая. Телячье жаркое таяло во рту. Мелко иссеченные солёные огурцы купались в густом подсолнечном масле. Графинчик тёк слезой: хочешь, не хочешь, а возьмёшь и нальёшь. Но временами Алексеев не чувствовал вкуса. Тайком, из-под опущенных ресниц он следил, как Неонила Прокофьевна орудует вилкой и ложкой – ножом она не пользовалась – как поднимает рюмку и ставит обратно на стол. Его не покидало ощущение, что гадание продолжается, что каждое мелкое действие приживалки обнажает что-то в его прошлом, настоящем и будущем, вскрывает нерв, готовый откликнуться острой болью.