«Правда, нормальных мужиков во время войны днем с огнем не сыщешь», – продолжала Августина.
«Я здесь не единственная старая дева», – пыталась защищаться Лени.
«Никакая не старая, – успокоила я ее, – вполне молоденькая».
«Эльфрида вон тоже не замужем. И уже навсегда, пожалуй».
К несчастью, Эльфрида ее услышала. Она зажала рот рукой, словно пытаясь сдержать поток бранных слов, а потом коснулась губами безымянного пальца, где не было кольца.
Одинокая Эльфрида, которой, по мнению Лени, некого было ждать и некого терять, склонилась над тарелкой, механически отправляя в рот одну порцию за другой. Покончив с едой, она попросила разрешения отлучиться в уборную. Ни верзилы, ни эсэсовца, избивавшего нас в автобусе, рядом не оказалось, и, когда сопровождавший ее охранник проходил мимо, я заявила: «Мне тоже нужно». Эльфрида даже споткнулась от удивления.
Войдя, она сразу бросилась в кабинку и заперла дверь.
– Прости, это я во всем виновата, – пробормотала я, прижавшись лбом к белому косяку; внутри было тихо: ни журчания, ни шороха, ничего. – Моего Грегора объявили пропавшим без вести, вот в чем дело. Может, он уже мертв…
Щелкнул замок, дверь распахнулась, и я инстинктивно сделала шаг назад, но сразу же остановилась, ожидая, пока та не откроется до конца. Глаза Эльфриды казались колючими льдинками, скулы заострились. Она бросилась вперед, я не двинулась с места.
Вдруг она обняла меня, прижала к себе: пусть ей некого было ждать, но утешить она могла. Угловатое тело казалось таким теплым, таким уютным, что из моей груди вырвались рыдания. После получения письма я еще ни разу не плакала. И уже несколько месяцев никого не обнимала.
Герта перестала печь хлеб, ходить по утрам за яйцами для завтрака, болтать со мной вечерами. Даже вязать бросила: распустила шарф, который приготовила в подарок Грегору, а клубок сунула в мусорное ведро, где его и обнаружил Мурлыка. Кот принялся гонять пушистый мячик по дому, путаясь в ножках стола и стульев; полетели клочья шерсти. Может, в другое время кошачьи шалости даже рассмешили бы нас, но сейчас все вокруг напоминало Герте о сыне, и, чтобы прогнать болезненные мысли, она выпихнула Мурлыку за дверь.
Йозеф, напротив, стал еще упорнее слушать радио. Покуривая после ужина трубку, он ползал по зарубежным станциям, словно ожидал услышать голос Грегора: «Я жив, я в России, заберите меня скорее». Но в этой погоне за сокровищем он мог ориентироваться только по толстому географическому атласу, а подсказками служили только вести с фронта, все более тревожные.
Я больше не варила с Гертой варенье и не помогала Йозефу в огороде: не могла заставить себя снова натянуть детские галоши Грегора, которые его отец откопал в подвале к моему приезду. Мне они были чуть тесноваты, но я всегда чувствовала теплую волну внутри себя, представляя нежные пяточки мужа-подростка, которых никогда не видела и никогда не трогала. Теперь мне было больно даже глядеть на них.
Тогда я решила, что буду каждый день ему писать, рассказывать, о чем сегодня думала: этакий дневник его отсутствия. А когда он вернется, мы вместе перечитаем все это, и в самых грустных или слишком сентиментальных местах Грегор станет тыкать меня пальцем в бок, а я начну притворно обижаться и барабанить кулаками по его груди. Я честно попыталась, но так и не смогла написать ни строчки. Мне нечего было рассказать.
В лес я тоже больше не ходила: не видела пустых аистовых гнезд, не добиралась до берегов озера Мой – посидеть у воды, попеть. Да и петь совсем не хотелось.
Одна только Лени неуклюже пыталась меня подбодрить. «Он жив, я уверена, – заявляла она с наигранным оптимизмом. – Может, просто дезертировал и сейчас пробирается домой».
То, что вдовство, фактическое или потенциальное, стало в Германии обычным явлением, меня нисколько не утешало: я не могла себе представить, что это может случиться со мной. Грегор для того и появился в моей жизни, чтобы сделать меня счастливой. Это была его роль, смысл его существования, и теперь я чувствовала себя обманутой.
Наверное, Эльфрида тоже поняла это и даже не пыталась меня успокаивать.
– Сигарету хочешь? – как-то спросила она.
– Ты же знаешь, я не курю.
– Вот видишь, ты сильнее меня.
На мгновение улыбка, которой она удостоила только меня, затмила все вокруг, и по телу разлилась полусонная нега. Уверена, Эльфрида даже ни разу не посмотрела, как там синяки на бедрах, мысленно сдав их в архив задолго до того, как те исчезли.
Я же, напротив, каждое утро изучала свои: пока болит, если тронуть пальцем, Грегор не потерян. Синяки стали символом моего бунта, который не подавить никаким эсэсовцам. Но когда физическая боль пройдет, а следы побоев сотрутся с кожи, в мире не останется ни единого признака существования моего мужа.
Как-то утром, проснувшись, Герта впервые за долгое время не расплакалась: отныне она решила считать, что Грегор жив, здоров и однажды с первыми лучами солнца возникнет в дверях, такой же, каким уходил на фронт, только ужасно голодный.
Я тоже старалась брать с нее пример: завела привычку открывать в альбоме последнюю фотографию мужа, ту, где он был в форме, и подолгу говорить с ним. Это стало ежевечерним ритуалом, как молитва: воображать, что он жив, что я в это верю. В первые годы наших отношений, когда каждая частичка моего тела подтверждала его реальность, я засыпала мгновенно, как ребенок, теперь же сны были недолгими и тревожными. Грегор пропал без вести, может быть, даже умер, но я продолжала его любить той немудреной подростковой любовью, которой не нужны письма и встречи: достаточно упрямства и желания ждать.
Францу я написала длинное письмо на его старый американский адрес – очень хотелось выговориться, рассказать обо всем кому-нибудь родному. Мальчишке, догонявшему меня на трехколесном велосипеде, принимавшему вместе со мной ванну перед воскресной мессой, тому, кого я знала с рождения, с тех пор, как он спал в колыбели и орал благим матом, если я кусала его за руку. Моему брату.
Бессмысленное, надо сказать, получилось письмо. Начав писать, я вдруг поняла, что знаю о Франце не больше, чем о Грегоре, – то есть практически ничего. Не могу даже сказать, как он выглядит, помню только обтянутую драповым пальто широкую спину да тонкие рахитичные ноги, уносящие его прочь. Но лицо… Может, теперь у него усы? Прошел ли герпес на верхней губе? Носит ли он очки? Взрослый Франц был мне незнаком. Когда я думала о брате, даже когда видела слово «брат» в книге или слышала в разговоре, я сразу представляла разбитые коленки, торчащие из коротких штанин, и сразу же понимала, что хочу только одного: снова его обнять.
Потом я несколько месяцев ждала ответа, но письмо от Франца так и не пришло. Впрочем, мне вообще больше никто не писал.
О том времени у меня не осталось ни единого воспоминания. И лишь увидев из окна автобуса, что несся к Краузендорфу, поросшие сиреневым клевером луга, я словно вышла из своего добровольного отшельничества. Пришла весна, и я поняла, что стосковалась – даже не по Грегору, а по самой жизни.