Посмотрим на эти два соседних предложения в разговоре с Бересем: «Те, кто выехал в 1945 году, могли забрать с собой мебель. Мы, после того как оформили документы в Главном репатриационном управлении, выехали из Львова с мизерным скарбом». Каждый читающий это непроизвольно заметит тут противопоставление ситуации «нас» (Лемов) и «тех, кто выехал в 1945 году». И поэтому можно подумать, что Лемы выехали в следующем году.
Впрочем, много поляков во Львове задержали выезд по патриотическим причинам. Они надеялись, что если в городе останется польское население, то это будет способствовать будущему возврату Львова. Эта позиция была наивной, потому что для Сталина принудительное выселение десятков тысяч жителей не было проблемой, а в Польшу или в Сибирь, это уже было второстепенным вопросом. Поведение этой группы хорошо описывает в своих мемуарах Ришард Гансинец, который ещё в 1945 году утверждал, что «только евреи перелетали за Сан
[94]. Но в конце и он выехал 11 июня 1946 года, через год после Лемов
[95].
Лемы переехали в Краков летом 1945 года. Я сказал бы, что они уехали одним из первых транспортов. Они опередили большинство известных «институциональных» эшелонов, которыми на Возвращённые территории эвакуировали кадры польских учреждений, таких как театры, учебные заведения или Оссолинеум. Так называемый университетский эшелон отправился, например, во Вроцлав 28 сентября 1945 года. Когда он приехал, Самюэль Лем уже работал в краковском госпитале
[96].
Зачем Станислав Лем петлял в этом безобидном вопросе? Он делал это систематически, поэтому нельзя списать это на счёт обычного недопонимания. Он использовал это даже для дезинформации друзей в личной переписке. Когда в начале семидесятых профессор Владислав Капущинский, первый самопровозглашённый лемолог
[97], попросил писателя прислать жизнеописание, Лем написал ему, что семья переехала в Краков «в 46»
[98]. Мог ли он в таком деле ошибиться? Такие даты запоминаются обычно на всю жизнь.
Лем при использовании очередного шифра что-то хочет спрятать, а что-то говорит между строчками. Постоянным элементом его рассказа на эту тему была обида на отца, что тот не решился на переезд раньше и ждал слишком долго, а в результате этого Лемы утратили почти всё имущество, за исключением кое-каких мелочей, и, что важнее всего для Станислава Лема, немецкую пишущую машинку и «пару книг».
Имущество Лемы потеряли не потому, что долго тянули, а только потому, что были евреями. Немцы конфисковали имущество евреев, доверяя его «поверенным», например Кремину. Единственным шансом на спасение, по крайней мере части имущества, было заключить соглашения с тёмными личностями, такими как герои второго плана в «Среди мёртвых» (Лем смоделировал их из аутентичных гиен, с которыми столкнулся во Львове)
[99].
Очень интересной личностью является некая Мария Хуцько – украинка, которая перед войной была экономкой каменицы «адвоката Гельдблюма». Когда пришли немцы, Гельдблюм переписал на неё свой дом в обмен на обещание, что женщина сохранит хотя бы мебель и картины. Лем описывает её довольно язвительно. Хуцько занималась тайно проституцией, хотя у неё не было ноги. Ей все платили, но больше «не возвращались». Язвительность не пощадила и адвоката, который «с облегчением» перебирается в гетто. Всезнающий рассказчик «Среди мёртвых» пишет:
«Гельдблюмы оставили дом, в котором жили восемнадцать лет. Адвокат был даже рад, потому что соседи в последнее время не жалели для него унижений. Он думал, что в гетто евреям будет спокойней. В доме осталась Мария Хуцько».
Гельдблюм, безусловно, не является alter ego Самюэля Лема, который, очевидно, никогда не надеялся, что «в гетто евреям будет спокойней». Но сам механизм потери имущества работал точно так же – сначала находили того, на кого фиктивно переписывали недвижимость с устным обещанием, что «после войны» как-то всё урегулируется. И чем больше боялся еврей, тем сильней изменялись предполагаемые условия.
Мария Хуцько – это выдуманный персонаж, хотя взят из реальности, как и большинство героев из «Среди мёртвых». Немного напоминает ту аутентичную особу, описанную двенадцатилетней Хешелес, у которой не было причин играть в какие-то литературные игры. Она пряталась (и попалась) вместе с мамой у некой Кордыбовой, которой было «шестьдесят, а она притворялась, что 35, а на мужа говорила, что это её отец».
Можно понять ужас, скрывающийся в неосторожном заявлении, которое Лем сделал Фиалковскому, – после вторжения россиян Лемы уже не могли вернуться в каменицу на Браеровской, «потому что там жил уже кто-то другой». Кто? Я этого не знаю, но, наверное, кто-то типа Марии Хуцько, если не Долянца.
Откуда тогда настойчиво возвращающаяся обида на отца, что Лемы не уехали из Львова раньше? Если бы речь шла об обычной репатриации в рамках главного репатриационного управления, отъезд можно было бы ускорить только на месяц. Это не много бы изменило в ситуации Лемов и точно не помогло бы сохранить имущество. Я допускаю, что предложение переезда в Краков появилось раньше – во время немецкой оккупации. Давайте подумаем над важным в этом контексте вопросом: почему именно Краков? Ведь львовян переселяли на Возвращённые территории, обещая им недвижимость немцев.
Поезда из Львова шли во Вроцлав через Ополе, Катовицы и Бытом. И там в результате оказывалось большинство репатриантов, хотя условия на этих станциях были ужасными. Поезд теоретически мог ехать во Вроцлав, но, бывало, уже в Бытоме советский персонал говорил репатриантам: выгружайтесь
[100].
И они «выгружались», а потом месяцами перебивались на вокзальных руинах. «Если будет регистрация на выезд в Польшу, не соглашайся. Лучше сиди дома. Те, кто приезжает, сидят на станции два месяца голодные и холодные. Никто о них не беспокоится», – писал своей жене летом 1945 года какой-то солдат, процитированный Марцином Зарембой в «Большой тревоге». Неизвестно, что сделала жена, потому что это письмо задержала военная цензура (и потому, собственно, Заремба мог его процитировать).
Лем не рассказывал своим собеседникам про такие неприятности, хотя Бересь пытался из него их выудить. Он вспоминал, что от Пшемысля персонал поезда был уже «точно польским» (хотя неизвестно, откуда он может это знать, если на протяжении всего путешествия не видел этот персонал в глаза – в этом вопросе уверенность Лема разминулась с мнением историков).