Высоцкий спел для Лема только две песни, так как из-за состояния здоровья ему вообще нельзя было петь. Это были «Банька по-белому» и «Охота на волков», прекрасно известная в Польше в переделке Качмарского. Репертуар и обстоятельства этого мини-концерта известны из воспоминаний Александра Мирера, друга российской переводчицы Ариадны Громовой. Её небольшая московская квартира стала чем-то вроде генштаба операции «Лем».
Воспоминания Мирера цитируют (вместе с другими рассказами) Прашкевич и Борисов. Здесь интересно столкновение стереотипов. Лем писал Врублевскому об открытии «души русской со всей непостижимой широтой», потому что именно этого стереотипно ожидает поляк от русского, особенно за грузинским коньяком. Русские, в свою очередь, видят (по крайней мере, видели в шестидесятые годы) европейцев, то есть людей холодных, замкнутых в себе. Мирер был очень тронут тем, что Станислав Лем, хоть и поляк, на Высоцкого всё же отреагировал как русский. «Непроницаемый европеец пан Станислав Лем закрыл лицо руками и заплакал».
В нём видели европейца – то есть кого-то, с кем можно искренне говорить о политике и о сомнениях в светлом будущем коммунизма. «Интеллектуальная элита – весьма многочисленная – осознаёт, что марксистский эксперимент был сфальсифицирован, [но] нет силы, которая бы запустила процесс перемен, – писал он Врублевскому. – Давая мне свою работу, копию, о будущем науки, Капица начал вычёркивать какие-то слова из посвящения, спрашиваю его, что такое, а он, что это ему дописали […], главным образом им в России не хватает информации, они исключены из государственной философии, и часто проваливаются – знаю это из разговоров – в какую-то чёрную дешёвую мармеладовщину, в русскую ничтожность»
[271].
Мармеладов, отрицательный герой «Преступления и наказания», дегенерат и алкоголик, который истратил все жизненные шансы просто из-за собственной никчёмности. В конце концов он вынудил собственную дочь, Соню, стать проституткой. Когда Раскольников (влюблённый в Соню) даёт ему пощечину, Мармеладов бормочет, что для него это не боль, а удовольствие, как будто просил ещё. Если русские рассчитывали на то, что «пан Станислав Лем» посоветует им, как отыскать силы, которые смогут спровоцировать изменения, то они разочаровались – Польша тогда тоже была в похмелье – настолько же глубоком, только совсем по другому поводу.
В том самом 1965 году начинается переписка Лема с Вольфгангом Тадевальдом (1936–2014), влиятельным западноевропейским издателем и переводчиком фантастики, который популяризировал в ФРГ Верна и Стэплдона. Тадевальда заинтересовали первые гэдээровские переводы Лема (особенно «Эдем», который вышел в ГДР впервые в 1960 году, а в ФРГ – в 1966-м). Характерно, что в ответ на первое письмо Тадевальда
[272] Лем посоветовал ему обратить внимание на роман Стругацких «Трудно быть богом».
После всего что Лем натерпелся во Львове во время очередных оккупаций, можно было ожидать, что в нём останется какая-то нелюбовь к культурам обоих оккупантов. В моём поколении модно было саботировать уроки русского в школе. Мои ровесники любили делать вид, что абсолютно ничего не понимают по-русски (что невозможно). Лем тем временем среди своих любимых писателей называл Рильке (от которого взял странный стиль, каким написано «Магелланово облако»), Кафку (в письме к Канделю он лапидарно подытожил, что его “Рукопись, найденная в ванне” – это Кафка, пропущенный через Гомбровича»
[273]), а также Достоевского (в ноябре 1974 года Щепаньский отметил в дневнике, что Лем «с ума сходил от Достоевского») и, конечно, Стругацких. Он, очевидно, умел хорошо отделять то, что делали немецкие и русские военные, от того, что создавали немецкие и русские писатели, хотя в то же время отдавал себе отчёт, что люди, которые во время войны убивали его близких, возможно, разделяли с ним (и со своими жертвами) литературные вкусы. Эта двойственность человеческой природы является частой темой его прозы и увлекает его самого. Щепаньский зафиксировал, например, такой разговор с Лемом в 1965 году:
«Мы сидели допоздна у Лемов, разговаривали. Говорили о Китае и немецких концлагерях, об апокалипсисе систем, которые так результативно продемонстрировали бренность личных ценностей человека. Результаты бессмысленных «медицинских экспериментов», которые производили в гитлеровских лагерях, были представлены на медицинском конгрессе (кажется, в Зальцбурге). В конгрессе приняли участие пятьдесят выдающихся немецких врачей – людей, воспитанных и сформированных ещё до гитлеровской эпохи, читающих, вероятно, Гёте, слушающих Моцарта, посещающих костёлы – людей, одним словом, цивилизованных. И никто тогда не высказал сомнения касательно природы и сути проведения этих экспериментов. Отвага баварского крестьянина, который отказался служить в армии, утверждая, что цели Германии преступны, и позволил себя истязать, простив позднее прокурора, потому что тот был в гневе, выглядит на этом фоне как акт мазохизма. Сташек, оценивая вещи статистически, видит в этом «отступление от нормы». Более нормальным, к сожалению, оказался католический епископ, который в роли аргумента против канонизации избитого выдвинул обвинения «изменника Родины».
Я принимал участие в этом разговоре с чувством удручающей беспомощности»
[274].
Разумеется, Лем не был влюблён ни в русскую, ни в немецкую культуру без критического отношения. Это видно хотя бы из приведённого выше фрагмента о «мармеладовщине». Обе эти культуры пугали его склонностью понимать слепое послушание как благородство (что раскрывали в своём творчестве Кафка и Достоевский). В личном пространстве он терпеть не мог окружение немцев и австрийцев – письмо к Мрожеку с описанием долгого отпуска в Югославии – это в большинстве своём письмо о попытках избегать немецких туристов, что в 1965 году было уже невозможно (но к счастью, один из них повредил глушитель, въезжая на паром, отчего Лему «стало как-то приятно»).
Парадоксально на это накладывается факт, что, если к Лему обращался немец или русский по каким-то литературным или научным делам, он охотно отвечал (а ведь учёные и писатели тоже ездили в отпуск в Югославию!). Он не отказывался от приглашений в СССР и оба немецких государства, а аналогичные предложения из других стран отбрасывал. Часто он не отвечал на письма заинтересованных издательств – например, французское издание «Солярис» в издательстве «Denoël» вышло в 1966 году только благодаря стараниям Блоньского
[275]. А это издание было важным потому, что на сегодня единственная книжная версия «Солярис» на английском вышла как перевод с французского.
Трудно сказать, как развивалась бы карьера Лема, если бы он не отказывался от «гарвардских», «оксфордских» или «сорбоннских» предложений (так он их обычно описывал в письмах). Может, там он бы обрёл всемирную популярность, а может, наоборот – это был бы тупик (польская культура знает примеры и первого, и второго). Но это снова-таки тема параллельных вселенных. Но в этой вселенной путём покорения мира для Лема стали Германия и СССР.