– Но… Нет, Толстяк, так дело не пойдет. Посмотри, во что превратилась твоя рука. Ты же кровью весь истечешь прежде, чем я вернусь.
– Ставлю два к одному, что нет, – пятьдесят ставите?
– А если я выиграю, то с кого мне получать деньги?
– Вас не проведешь, мистер Ноулз. Глядите, моя жировая прослойка – толщиной пять-шесть сантиметров. Так что особой крови не будет – просто синяк останется.
Ноулз покачал головой.
– Никакой необходимости в этом нет. Если мы будем сидеть спокойно, нам хватит воздуха на несколько дней.
– Да дело не в воздухе, мистер Ноулз. Вы заметили, как здесь похолодало?
Я давно это заметил, просто не придавал значения. В моем состоянии – а мной владели страх и отчаяние – холод казался чем-то вполне естественным. Теперь я начал об этом задумываться. Когда отключился свет, отключилось и отопление. И теперь будет становиться все холоднее, и холоднее… и холоднее…
Мистер Ноулз тоже это понял.
– Ну ладно, Толстяк. Давай делать по-твоему.
Я сел на костюм, пока Конски готовился к операции. Он снял с себя штаны, поймал один шар, раздавил его и обмазал клейкой массой правую ягодицу. А затем повернулся ко мне:
– Ну, птенчик, – давай снимайся с гнезда.
Мы быстро поменялись местами, потеряв, несмотря на злобное шипение в дыре, лишь небольшое количество воздуха.
Конски ухмыльнулся:
– Ребята, а здесь удобно, как в мягком кресле.
Ноулз поспешно надел костюм и ушел, унеся с собой фонарь. Мы снова остались в темноте.
* * *
Через какое-то время Конски нарушил тишину:
– Джек, есть одна игра, в которую можно играть в темноте. Ты в шахматы играешь?
– Ну да, немного.
– Хорошая игра. Я играл в шахматы в декомпрессионных камерах, когда работал под Гудзоном. Может, поставим по двадцатке для интереса?
– Что? А давай.
Он мог предложить поставить по тысяче – мне было все равно.
– Прекрасно. Королевская пешка на е-три.
– Ага – королевская пешка на е-пять.
– А ты консерватор, да? Ты напоминаешь мне одну девицу, с которой я был знаком в Хобокене…
То, что он о ней рассказал, не имело никакого отношения к шахматам, хотя и доказывало, что в определенном смысле она тоже была консерватор.
– Слон c-четыре. Напомни, чтобы я рассказал тебе о ее сестре. Похоже, она не всегда была рыжей, но ей хотелось, чтобы люди считали, что она такой родилась. И она… Извини, твой ход.
Я начал думать, но голова у меня шла кругом.
– Пешка d-семь – d-шесть.
– Ферзь f-три. Так вот, она…
Он начал подробный рассказ. Я уже слышал однажды эту историю и сомневался, чтобы подобное когда-нибудь с ним происходило, но своим рассказом он меня несколько приободрил. Я даже улыбнулся в темноте.
– Твой ход, – добавил под конец Конски.
– Ох. – Я уже не мог вспомнить положение фигур на доске. И решил подготовиться к рокировке, что в начале игры всегда достаточно безопасно. – Конь с-шесть.
– Ферзь бьет пешку f-семь. Шах и мат. С тебя двадцатка, Джек.
– Что? Этого не может быть!
– Давай повторим ходы. – И он перечислил их один за другим.
Я мысленно провел всю игру заново и только тогда сообразил:
– Ах, черт меня побери! Ты же сделал мне детский мат!
Он захихикал:
– Тебе надо было следить за моим ферзем, а не за этой рыжей из рассказа.
Я громко расхохотался:
– У тебя есть в запасе еще какие-нибудь истории?
– Найдутся. – И Конски рассказал мне еще одну. А когда я попросил его продолжать, сказал: – Думаю, мне надо малость передохнуть, Джек.
Я вскочил с места:
– Все в порядке, Толстяк?
Он не отзывался, и мне пришлось искать его на ощупь. Когда я коснулся его лица, оно было холодным, а сам он молчал. Прижав ухо к груди, я услышал слабое сердцебиение, но руки и ноги у него были как лед.
Конски примерз к дыре, и я изрядно намучился, прежде чем оттащил его в сторону. Я нащупал корку изо льда, хотя понимал, что, скорее всего, это замерзшая кровь. Я начал растирать его, пытаясь привести в чувство, но остановился, услышав доносившееся из дыры шипение. Я сорвал с себя брюки, потом мне пришлось понервничать, прежде чем я отыскал в темноте дыру, а когда я ее нашел – сел, плотно закрыв ее правой ягодицей.
Она впилась в меня, как присоска, и была холодна как лед. Потом стала как огонь, пожирающий мою плоть. А через некоторое время я уже не чувствовал вообще ничего – кроме холода и тупой боли.
Где-то вспыхнул свет. Помигал и снова погас. До меня донесся лязг двери. И я что было сил закричал.
– Ноулз! – орал я. – Мистер Ноулз!
Фонарик снова замигал.
– Иду, Джек…
– Вам удалось… – громко зарыдал я. – Вам удалось…
– Нет, Джек. Я не смог пройти следующую секцию. А когда вернулся в шлюз, потерял сознание. – Он остановился, чтобы перевести дыхание. – Там воронка…
Фонарик перестал мигать и ударился о пол.
– Помоги мне, Джек, – странным голосом произнес он. – Разве ты не видишь, что мне нужна помощь? Я пытался…
Я услышал, как он споткнулся и упал. Я позвал его, но он не ответил.
Я попытался встать, но мне это не удалось – я застрял, как пробка в бутылке…
* * *
Я пришел в себя, лежа лицом вниз, – подо мной была чистая простыня.
– Ну как, получше? – спросил кто-то.
Это был Ноулз, одетый в пижаму и стоящий возле моей постели.
– Вы мертвы, – ответил я.
– Ничуть, – усмехнулся он. – Они вовремя добрались до нас.
– Что произошло? – Я смотрел на него, все еще не веря своим глазам.
– Как мы и думали – взрыв ракеты. Беспилотная почтовая ракета потеряла управление и врезалась в туннель.
– А где Толстяк?
– Здесь!
Я повернулся и увидел Толстяка, лежавшего на животе, как и я.
– Ты мне должен двадцатку, – весело сказал он.
– Я тебе должен… – Я обнаружил, что у меня без всякой причины текут слезы. – Ладно, с меня двадцатка. Но тебе придется приехать за ней в Де-Мойн, чтобы ее получить.
Во Флагстаффе, штат Аризона, в сентябре обычно свежо и солнечно. Роберт Хайнлайн поставил портативную пишущую машинку на карточный стол, неподалеку от своего автомобиля, носящего имя «Жаворонок IV», и трейлера, в котором он жил и который, по его словам, был в прошлой жизни ящиком для фортепиано. Писатель только что сбежал из Лос-Анджелеса, и жизнь его постепенно возвращалась в колею, после того как дело о его разводе наконец-то прошло слушание в суде.