– Мильтон?..
Голос был таким и в гнили опутавшей меня болезни. Я слышу его разом отовсюду, хотя уверен: тот, кто столько лет прятался за сказками, прямо передо мной, совсем близко. Заперт, а тюрьму сторожит чудовище. Оно похоже на богов Древнего Египта и одновременно ― на порождение снов. Самых дурных, ведь страж и узник ― суть одно.
– Я здесь, ― срывается с моих пересохших губ. ― Здесь. Что мне делать?..
– Помоги. ― Голос вдруг стихает, точно силы кончаются именно сейчас. ― Я больше не могу, я…
Говорят, темнее всего перед рассветом. А сложнее всего верить в спасение, когда оно близко. Я касаюсь камня, и с противоположной стороны его касается чужая рука: ощущаю это искрой по пальцам, головокружением, но главное ― вспышкой в рассекающем лицо шраме. Он не напоминал о себе годами, боль фантомна, я пытаюсь просто отмахнуться от нее, но…
– Доктор, ― окликает Эмма, стоящая в стороне и тревожно на меня глядящая, ― у вас пошла кровь.
Я трогаю щеку ― обильные алые подтеки пачкают ладонь. Так же кровь лилась там, в Луизиане, где плыл в дыму лагерь, окольцованный смертью. Кровь бежит по подбородку на воротник, жжет кожу, словно разрубленную заново. Стираю капли ― они, мерцая, падают к ногам. Пошатываюсь: с болью резко, бешеным пульсом вдруг возвращаются забытое. Отчаяние. Бессилие. Страх. Но это снова страх за кого-то другого. И я не отступаю.
– Прими…
Я опускаюсь на колени и с силой вдавливаю ладонь в знаки, тянущиеся у подножия Саркофага. Режусь об острый выступ ― крови еще больше. Прими жертву, Страж, примите, все, кто держит его в плену. Лицо жжет сильнее, колотится сердце, почти разламываются ребра. Но я недвижен, и тогда что-то с силой, с яростью давит на плечи, на затылок. Ниже. Ниц. Оно заставляет уткнуться в стопы изваяния лбом, поклониться Незримым, вдохнуть запах земли и тут же ― оглохнуть от грохота в висках.
– Я здесь, Амбер. ― Рука немеет, я сжимаю ее. ― Здесь.
В камне безмолвие; за шумом в ушах ― крик Эммы. Я не могу обернуться, не могу сказать девочке, что со мной все почти хорошо. Пригвожденный к земле, я вижу кровь на выбитых знаках, вижу капли, жадно выпиваемые густо-изумрудным мхом. Почему ничего не происходит? Что если Амбер умер, задохнулся? Если мне некого спасать? Но я помню…
«Мне нужен твой голос. Нужна дорога к твоей душе».
Слышишь? Мне нужна дорога к твоей, Великий. Прямо сейчас.
– Великий… А ведь ты всегда говорил, что много чести ― так меня звать.
Эмма подбегает и падает рядом, когда голос звенит в уме с привычным смехом. Не двигаясь, силясь не замечать ее плача, я впиваюсь в камень Саркофага второй рукой, чтобы не рухнуть и чтобы девочка ― удивительно сильная в эту минуту ― не оттащила меня.
– Доктор! Ваше сердце! Не надо, вы…
Я ее не слышу. И больше не вижу.
…Вокруг ― подсвеченная белизна; у ног стелется зеленая дымка. Я в ней по колено, мои простертые вперед руки частично скрывает все то же странное, сияющее… что это?
– Наш свет, ― откликается сонм неземных голосов, но, одолевая их, прорывается единственный:
– Многие слепнут от него. Прикрой глаза, иначе как будешь читать нудные книги?
Амбер с той стороны белизны цепляется за меня. Мне даже не нужно видеть лицо, достаточно мальчишеского остроумия и длинных ногтей. Я слабо усмехаюсь, пробормотав:
– Давно не виделись. И поверь, о глазах я позабочусь сам, если выживу.
Незримые смеются. А потом, после недолгой тишины, снова звучит лишь голос Амбера ― иначе, мягче:
– Помнишь, как я спас тебя? Ерунда, учитывая все случившееся позже. Но… ― руки сжимаются, ― это первый храбрый поступок, который я, глупый мальчишка, совершил за долгое время, а возможно, в жизни. Ты был добр. Ты напомнил: мир не замкнут на тех, кто запер меня, на предателях и… на моем отце.
Каждый звук слова ― «отец» ― дышит страхом и отвращением вместо скорби. В горле встает ком.
– Амбер, я сделал лишь то, что…
– Я же говорил, я ― бездомное животное, док. Думаешь, что-то поменялось?
Нет. Не поменялось, сколько бы поклонников ни стояло у него за плечами, сколько бы оков он ни сбросил, из скольких бы тюрем ни сбежал. И тут ничего не сделать. Можно только идти дальше. А идти пора.
– Ты не бездомное животное. Зато ты ― что-то вроде принца. Так?
– «Вроде», ― передразнивает он и опять смеется. ― Кто бы подумал, а?
Он выступает из дымки ― бледный, тоже с кровоточащим шрамом. На нем то, что было в ночь нашей встречи, ― форма с чужого плеча, без полученных позже нашивок. Казалось, эта одежда давно должна была сгнить. Скорее всего, так и есть. Просто не здесь.
– Чем я могу тебе…
Он стирает со щеки кровь. Убирает волосы, глубоко вздыхает, запрокидывает голову. Он будто привыкает к телу заново. И, скорее всего…
– Уже ничем, Мильтон. Спасибо.
И скорее всего, это тоже так и есть. Я улыбаюсь. Зеленый туман поднимается выше.
…Крышка Саркофага разлетается с оглушительным грохотом. Нас отбрасывает, проволакивает по мху, швыряет в осоку. Больше не стучит в висках, притихла боль, а недавнее лихорадочное возбуждение, безумная решимость и какой-то ритуальный экстаз кажутся то ли сном, то ли припадком. Что я творил, с кем разговаривал? Но, открыв наконец глаза и приподнявшись, я вижу: Амбер выбирается из могилы. Выбирается, упираясь в ее края . сведенными судорогой пальцами и смахивая назад свалявшиеся рыжие пряди. Он все в том же мундире янки. И на его теле нет ран.
Я так силюсь поверить в увиденное, что не замечаю другого. Не замечаю, пока мой друг не замирает как вкопанный и не вскидывает резко взгляд. Глаза, прежде затуманенные радостью, зажигаются ужасом. Ненавистью. Бешенством, в каком я не видел его никогда прежде.
Эммы с нами нет. В небе за древними деревьями только что скрылась какая-то тень.
2
Воскрешенная
[Эмма Бернфилд]
Однажды я уже просыпалась так: не понимая, где, и едва живая. И тоже дрожащий перед веками свет казался незнакомым, и поверхность, на которой я лежала, не была моей периной, и все пугающие воспоминания, толкаясь, разом лезли в рассудок. Теперь я будто заново переживаю давнее пробуждение в убежище повстанцев, но вместе с тем… все иное.
Свет теплый, рыжеватый; его могло бы давать каминное пламя. Ложе ― не подстилка из листвы, а кровать, удобнее той, что дома. И только воспоминания, иные по содержанию, столь же страшны по сути. Кровь, уходящая в камень. Доктор, сгорбленный и ослабший. Его пустой взор, глухота к моему зову, осознание: сердце, и так подвергшееся испытаниям, может надорваться. Взрыв, бросивший нас назад. Лихорадочная мысль: «Все погублено, все!» и болезненное падение. Ослепленная, с забитым землей ртом, я не могла подняться или закричать, не понимала, мертв ли доктор, восстал ли светоч, цела ли Кьори. Тогда на меня и рухнула с неба тень. Птица ― подумала я в первый миг и поняла, как ошибаюсь, едва не когти, а сильные руки сдавили меня и подхватили. Я посмотрела в глазницы вороньего черепа, желтые и злые, потом ― в сами мертвенные глаза, подобные тлеющим углям. И потеряла сознание.