Преподобный насмешливо поднимает брови.
– И, полагаю, не был офицером Конфедерации?
Может, лучше сразу замолчать. Происхождение Ларсена ― лишь слухи, и то, что сейчас он подтверждает их, ― уже чрезмерная откровенность. Но я киваю, а он, скорее удовлетворенный, чем раздосадованный, вдруг спрашивает сам, ровно и вкрадчиво:
– Хочешь узнать, как я облачился в это? ― Пальцы слегка оттягивают накрахмаленный ворот, тугой даже сейчас.
– Если вы не…
– Ты, ― лениво поправляет он, снова протягивая мне бутылку. ― Давай на «ты», а я, так уж и быть, перестану делать вид, будто не помню твоего имени. Глотни еще, Винс, и я тоже позволю себе немного. Под такие истории точно нужно пить.
За окном начинает светать. История Натаниэля Ларсена короткая и сухая. Но теперь мне ясно, как удалось ему ― бледнолицему, едва появившемуся в городе, ― понять меня. Несколькими словами выдернуть из моей души занозу, гнившую там годами.
Под сводами церкви он рассказывает, как любил дом, ― теплый плантаторский Юг. Как верил, что нужно не рвать «цепи», а ждать, надеяться, что больше рабовладельцев уподобятся его родителям: те не продавали негров подобно скоту, не секли, жили с ними одной дружной семьей. Как проливал кровь, защищая это наивное право ждать, и как поднимался от солдата-добровольца по новым и новым трупам. Он поднялся высоко. Но все кончилось вмиг.
– У них была забава, Винсент, ― голос становится глуше. ― Забава убивать пленных, особенно, конечно, из «цветных». Таких ведь приравнивали к беглым неграм, а беглые негры, как известно, пощады недостойны. Многие офицеры делали это еще до лагерей смерти
32, говорили: чертовски помогает расслабиться. Расслабиться, понимаешь? И вот ― я получаю звание полковника, допущен в элитный круг. Вот ― командующий, тот, чьим протеже я был, ― ставит передо мной на колени черного солдата и говорит: «Стреляй». А я…
Он отпивает виски, вдруг давится и с хрипом сгибается. Бутылка подрагивает в руке, разносится зычный кашель. Бью по спине, по выпирающим лопаткам. Преподобный распрямляется вновь.
– А я смотрю в глаза этого черного. Смотрю, а там ни страха, ни злобы. Ничего. Темнота. У него ссадина во все лицо, он прямо держит спину, и у него болтается на шее крест. И я осознаю: это не то, за что я сражаюсь. Не то. Я не убью безоружного, какого бы цвета он ни был. Беглый? Чушь. Отец был против даже телесных наказаний, не то что казней. И… я отказываюсь, Винсент. А на меня смотрят мои солдаты и эти офицеры с нашивками. И я стреляю в воздух, и крою их всех бранью, а потом ухожу в свою палатку. Пить. И молиться. Позор…
Выплюнув слово «позор», он презрительно и гордо поджимает губы. Медлит, потирает висок и наконец заканчивает:
– В ту ночь один офицер ― я его знал, видел, что сам он на «забавах» не убивает, только смотрит, ― сказал мне: «Парень, война в тебя еще не вросла. Уходи, пока не поздно». Я ответил что-то поганое, мне было уже плевать на субординацию. Но позже понял, что он прав. Ушел ― это не составило труда ― и подался в богословы. Домой я не вернулся и вряд ли вернусь, а Оровилл… знаешь, я бывал тут в Лихорадку, еще мальчишкой ― сбегал на прииски с братом, правда, нас быстро вернули, надрав уши. Вспомнил, подумал: тут, на этом стрельбище, мне и место, тут должно быть полно таких же ― загнанных, врущих самим себе и боящихся своих чудовищ. Как видишь, я был прав. Пуля и вера здесь рука об руку. И я буду защищать веру. Любой ценой.
Тишина. Небо за окном светлое. Солнца не видно, но под сводами уже проще различать предметы. И, тая, темнота уносит то, что терзало меня целую ночь.
– Это и было мое «рождение свыше». ― Преподобный щурится на облако, виднеющееся в розеточном круге. ― Тот миг. Глаза негра. Нет, сострадания я не обрел, по-моему, я пренебрегаю им и сейчас. Зато я понял: никому не позволю меня дурачить, и других тоже. Подменять одну идею другой. Я не был озлоблен на северян или черных, Винс, вот в чем суть. Не шел убивать ради убийства. И я не стану этого делать никогда, никто не навяжет мне веру в правильность такого поступка. Внутренний свет
33 ― вот что важно, главное не терять его. И, кажется… ― Он вдруг хмыкает, хлопнув меня по плечу. ― Ты тоже из гуманистов? Сколько бы скальпов ни содрал, с братьями ― Святой Меркурий
34?
– Пожалуй, ― невольно усмехаюсь от этого сравнения. ― Да и я содрал лишь один скальп, надеюсь, последний.
– Вот и отлично. ― Ларсен забирает у меня бутылку. ― Благословляю.
…Та ночь ― ночь Пуль и Стрел ― стала для меня также ночью, когда я обрел первого после отца настоящего Друга. Того, с кем противоположен сердцем и в то же время един душой. «Будем держаться вместе» ― так он тогда сказал, и я ничего не имел против, не имею до сих пор. Мы справимся с любой бедой вдвоем.
Я хочу в это верить.
***
Мы спешиваемся возле кладбищенских ворот. Кони ведут себя странно: топчутся, фыркают, поводят ушами. Черный зверь Ларсена беспокоится, не желает оставаться у ограды, упрямо гнет шею. Нэйт бормочет что-то сквозь зубы, но наконец справляется с привязью и толкает скрипучую калитку.
– Смотри в оба, ― слышу я и шагаю следом.
Вокруг тихо, как и почти всегда. Здесь редко кого-либо встретишь, нет даже сторожа: из могил нечего красть. Красивые склепы, пышные захоронения, памятники ― все это не для оровиллских покойников. Слишком близко капризная река, которая в иную весну может, разлившись, свести усилия по благоустройству могил на нет. Кладбище красиво скорее своей дикостью: в траве прячутся цветы, по надгробиям стелются вьюнки и плющи, в паре уголков приютились даже невесть как выросшие апельсиновые деревца.
– Мы идем к ней.
Я не спрашиваю, а утверждаю, хотя Ларсен дает крюк вдоль ограды, вместо того чтобы прямо направиться к участку Бернфилдов. Интуиция подсказывает, куда он ведет меня. Предчувствие тревожно.
– Нэйт.