Брак по своей шкале ценностей Лютер оценивал гораздо выше и делал его доступным для священников; так было устранено множество блокировок. И все же подчеркнем, что брак самого Лютера был заключен больше по обязанности. В горестных мыслях о смерти и в ожидании близкого конца света он писал за два дня до свадьбы: «Лорды, священники, крестьяне – все против меня и угрожают мне смертью. Ладно, они безумны и глупы, и я устрою все так, чтобы перед концом моих дней обрести себя в том призвании, для которого меня создал Бог, и чтобы во мне не осталось ничего от моей предыдущей жизни паписта. Это и будет мое дело: я сделаю их еще безумнее и глупее ради своей потехи» (13 июня 1525 года)
[491]. Брак как демонстрация в ожидании смерти, призванная польстить лютеровскому антипапизму и раздразнить противников – такого никто не сочтет высоконравственным. Хорошо, что, несмотря на это сомнительное обоснование, может быть, даже несерьезное (в связи с близким концом света из-за Второго Пришествия безбрачие считалось более выгодным, 1 Кор. 7:20), семейная жизнь Лютера была полна любви и он открыл в браке и позитивные нравственные ценности
[492]. Его священнический брак в любом случае был грандиозен.
Чрезвычайно важно заметить, что величайшая религиозная реформа внутри христианства по времени совпадает с сексуальной реформой. В то время как религиозная мысль по-прежнему была ориентирована на мир иной, она в то же время в высшей степени оживила мир этот, что, в свою очередь, вытеснило страх. Однако Лютер мало ценил дары и задачи этого мира и горячо тосковал по концу света, который должен был вот-вот наступить, и по «желанным последним временам»
[493].
О совершенной свободе от страха у Лютера нет и речи, хотя страх, рожденный чувством вины, он с помощью учения о благодати преодолел. Нас не удивляет, что у реформатора всю жизнь временами случались панические атаки и что в своем учении он представляет страх как нечто нормальное и даже необходимое. В его пасхальной проповеди 1533 года содержится отрывок, подлинность которого едва ли можно оспорить: «Я ежедневно утопаю в грехах… Из-за этого моя совесть ужасается и приводит меня в замешательство, так что я никогда не нахожу мира». Однако Лютер чувствует и по опыту знает, что Христос сильнее дьявола. Он желал, чтобы страх играл определенную роль уже на ранних стадиях воспитания детей
[494], и выше мы видели, что он считал страх главным условием правильной молитвы.
Защита от страха у Лютера одновременно аналитическая и синтетическая: аналитическая в новом превосходстве любви как милости, дарующей избранным веру и спасающей их; синтетическая в целой теории о ритуале и морали, склонной разрешать конфликт со страхом с помощью символической и этической акцентуации веры (спасительная смерть Христа) и символических и нравственных действий (таинства). Отношение Лютера к страху полностью закрыло его разум для благой вести о Gratia Dei, божественной благодати, дарующей спасение свободно и проявленной, например, в притчах Иисуса о блудном сыне, или о немилосердном должнике, или в просьбе о прощении в молитве Господней, или в обещании Иисуса раскаявшемуся мытарю должно было отпрянуть от лютеровского отношения к страху. Лютер достиг невероятно многого, сумев частично успокоить свой страх возвращением к учению апостола Павла о благодати; но восстановить любовь в полной мере, как это сделал Иисус, и довести ее до той вершины, когда та смогла бы стать сутью благочестия и всей жизни, ему не удалось – и он не смог избрать лучший путь преодоления страха.
Глава 15. Ульрих Цвингли
Путь мыслителя
Наверное, Цвингли можно назвать гуманистом среди реформаторов; в нем соединились черты и тех, и других
[495]; и среди гуманистов он явно был самым гуманным. Для него внимание к благу и достоинству людей намного важнее, чем для Лютера и Кальвина. Его, в отличие от Лютера, подтолкнули к реформаторской деятельности не страх греха и не переживание благодати Божией, а прежде всего глубокое восприятие человеческих страданий, вызванных тем, что Католическая Церковь повела дух человеческий неверным путем. С определенными оговорками скажем: если Лютер является последователем апостола Павла, ориентированным, прежде всего, на прощение грехов, то Цвингли, несмотря на свою приверженность учению Павла, ревностно защищал Благую Весть Иисуса и гораздо сильнее стремился к любви и ее воплощению среди людей. Впрочем, это различие нельзя преувеличивать и воспринимать как резкий контраст, и оно связано с особенностями взросления обоих.
О юности Цвингли мы знаем гораздо меньше, чем о юности Лютера. Но можно с уверенностью предположить, что его воспитывали в благочестии, с любовью и совсем не так строго
[496]. В родительском доме он провел только первые пять лет
[497], но очень сердечно относился к своим братьям, сестрам и дядям. С пяти до десяти лет он жил у доброго дяди-филантропа, старейшины общины в Везене
[498], потом два года, в Базеле, учился под началом 16-летнего Грегора Бюнцли, а затем два года жил в Берне вместе с Генрихом Вёльфлином, прилежным и притом веселым студентом. Вёльфлин много занимался музыкой и еще больше – философией
[499], а теологией – «только как разведчик в лагере врага». Цвингли не ведал внутренних противоречий. Удивительно гармоничный, он верил, что сможет соединить мышление и веру в прекраснейшем союзе. О монашестве, в которое его пытались втянуть доминиканцы, он и знать ничего не хотел. В отличие от рано ставшего интровертом Лютера, Цвингли – экстраверт в общении, и в учебе, и в планах на будущую жизнь. Он проявляет открытость и в мышлении, и в чувствах, и в воле.
Студенческие годы в Вене, как и второе пребывание в Базеле (1502–06), развили в Цвингли гуманиста. Он быстро становится бакалавром, получает магистерскую степень, становится наставником в приходской церкви Святого Мартина и, наконец, в 1506 году получает должность священника в Гларусе. Общение с прихожанами, изучение философии, географии и аристотелевского естествознания и прежде всего обращение к Священному Писанию – все это было ему по душе
[500]. Чтобы лучше познать Новый Завет, он с 1513 года изучал греческий язык
[501]. Нет, его не представить монахом. Характерно его признание, что должность пастора больше напугала его, чем наполнила радостью, потому что он знал, что с него спросится за кровь овец, если они погибнут по его вине
[502]. Никто не будет рассматривать эту боязнь как патологическую, принимая во внимание, что она исходит из мысли о том, что его напутствия могут нанести вред опекаемым.