– Не беда, – отмахнулся Пожарский, запустив руку в густую кудрявую шевелюру, – дознаемся.
– Давайте-ка, други, помыслим, что нам ныне вестно учинилось. – Трубецкой встал и прошел по комнате. С минуту постоял, разглядывая обитую дорогим красным сукном стену.
«Надобно вычислить негодника, что это дельце с подменой мальца замыслил. Ох уж эти бояре, так и норовят к венцу подобраться. Как освобождать их из полона, так Трубецкой, а как речь о державе, так обо мне и позабыли. А разве ж я не заслужил? Москву осадил позапрошлым летом, когда о Пожарском еще никто и не слыхивал! А из Китай-города кто ляхов нонешней осенью выбил? Кто живота не жалел, ведя дворян и казаков на приступ? Кому „за многие службы, за храбрость, за правду и за кровь“ Шенкурск с землями в удел пожалован?»
Дмитрий Тимофеевич с негодованием посмотрел сквозь разноцветные стеклышки окна на широкий двор. Как тихо, мирно. Было бы так, если б он полтора года не держал поляков в осаде? Нет, конечно. Ему, ему Русь обязана своим избавлением! Уж кто, казалось бы, больше его заслужил царский венец? Так нет же! Половина Земского собора кричит Мишку Романова, другая – Петьку-подкидыша, а бояре, змеи подколодные, сами к престолу рвутся. А разве они землю родимую спасали? Они за нее кровь проливали?! И даже казаки, слуги верные, по большей части отвернулись. Кто-то за князя Черкасского, кто-то – все за того же Романова. А его, Трубецкого, шансы тают на глазах.
– Че сказывать-то сбирался, Дмитрий Тимофеич? – прервал его размышления Пожарский.
– А? Да вот мыслю, малец у нас, стало быть, можно его порасспрошать.
Шереметев, привычно уткнув щеки в жемчужный ворот-козырь, фыркнул:
– Да кого там расспрошать? Дитя неразумное, из-под лавки не видать. Только и бормочет «маменька» да «маменька».
– Во-от, – кивнул Трубецкой, – а у маменьки-то имя, поди, есть. Вот и дознайся.
– Спрашивал, сказывает, Мария.
– Пречистая? – встрепенулся Пожарский.
– Да ну, князь, мало ли Марий на белом свете. Могет, так матушку его и кличут.
– А самого-то мальца как звать?
– Молчит, не ответствует. Видать, подучил кто. Думайте, братцы, думайте. – Шереметев перекрестился на иконы в красном углу и снова обернулся к собеседникам. – Это должон быть кто-то из верхних бояр, нам ровня, с сынком такого возраста и женой по имени Марья. Никто на ум не приходит?
– Васька сказывал, тот стервец Гришкой Потаповым назвался, – напомнил Пожарский. – Как прибег ко мне вчерась, так мы с Дмитрием Тимофеичем и обомлели. Это ж надо такое удумать – мальцов поменять!
– Да помню я, помню, – отмахнулся Федор Иванович. – Запамятуешь тут, когда вы как оглашенные ко мне галопом прискакали.
– Дык боялись, как бы чего с мальчонкой дурного не вышло.
– И все ж жаль, что не поймали охламона. Хорошо хоть, ребетенка из его рук успели вырвать. А ежели б мы его самого взяли, так допрос по всей форме учинили бы, и тут уж ему никуда не деться. Выложил бы нам все: и про хозяина свово, и про то, чей малец этот. Ох, святые угодники, еще недавно не было у меня ни одного дитяти, а теперь аж двое тут толкутся.
– Чай ты сам вызвался, – усмехнулся Пожарский, постукивая по ковру сафьяновым сапогом. – Васька сказывал, того хозяина Иваном Петровичем кличут.
– Имя-то уж больно частое. У нас пол-Москвы Иванов, и чуть не все Петровичи.
– У боярина Воротынского сын Алешка как раз такого возраста.
– А вот он как раз хоть и Иван, но Михайлович, – ответил Трубецкой и снова задумался.
Как же получить царский венец? Чем, к примеру, взял этот Петька приблудный? Чудесами. Это князь Дмитрий знал доподлинно: его палаты находились на Никольской, в одной улице от двора боярина Шереметева, и слухи через челядь доходили мгновенно. Но в чудесах он был не силен, значит, придется придумывать что-то реальное.
«Надобно казаков к себе перетянуть. Ежели они мое имя выкрикнут, могет, Собор и не посмеет ослушаться. Но что же измыслить, дабы они за меня встали?»
Князь сидел, погрузившись в свои мысли и не слыша того, о чем говорили Шереметев с Пожарским. Ему вспомнилось, как все любили молодого полководца Михайло Скопина-Шуйского, как горевали, когда он умер. А разве у него, Трубецкого, меньше военных заслуг перед Русью? Вот если бы… А что, это мысль! Тогда и чудо можно будет явить. Как раз у Мстиславского скоро именины…
Дмитрий Тимофеевич замер, устремив горящий взгляд на иконы. В голове молниями мелькали идеи. Не прошло и минуты, как план полностью сложился.
– Что ты, князь, все безмолвствуешь? Аль измыслил чего?
Ответить Трубецкой не успел. Раздался тихий стук, низенькая, обитая сукном дверь приоткрылась, и в комнату заглянула сенная девка. Робко вошла, поклонилась в пол и негромко сказала:
– Боярыня Воротынская пожаловали, батюшка.
Все трое переглянулись, Пожарский радостно хлопнул в ладоши.
– Вот оно, Федор Иваныч!
– И то. Чую, неспроста, – кивнул Шереметев. – С чего б боярыне вдруг ко мне жаловать.
Он вскочил, засуетился, затряс бородой.
– Вы бы, князья, вон за той дверцей схоронились покамест. Там, в спаленке, и ребетенок этот безымянный сидит, порасспрошайте, могет, вам откроется.
Гости поднялись и направились во внутренние покои, а хозяин обернулся к девушке:
– Проси!
Минуту спустя дверь снова отворилась, и вошла Мария Воротынская в серебряном парчовом летнике, подбитом мехом, с длинными, до пола, рукавами. Жемчуг на воротнике и манжетах скупо поблескивал в лучах падающего из оконца света. Склонившись под низкой притолокой, она шагнула в комнату, бледная, дрожащая.
– Боярыня Марья Петровна! – Шереметев улыбнулся и, расставив руки, слегка, по чину, наклонил голову.
– Здравствуй, батюшка Федор Иванович.
– Благодарствую за милость, проходи, матушка, усаживайся. Вмале трапезничать станем, уж не побрезгуй.
Умоляюще сложив руки, Мария с тоской взглянула на Шереметева.
– Беда у меня, Федор Иванович. Только ты пособить могешь, не откажи, Христом Богом прошу.
– Господь с тобой, матушка, да что учинилось-то? Пожалуй вот сюда, на лавочку. Ну, будет, будет, а то уж я и сам испужался. Эй, кто там? Водицы принесите студеной! Садись, Марья Петровна, сказывай.
Боярыня села, дрожащими руками взяла принесенный холопом золоченый кубок, сделала пару глотков и глубоко вздохнула. Лицо ее было так бледно, что, казалось, на нем жили лишь глаза, тревожные, молящие.
– Сынишка у меня пропал, Алешенька, – начала она. – Надысь гуляли с ним в Перемышле, вдруг столб с неба златой, а как рассеялся – мальчика-то и нету. Я уж все очи исплакала, Иван Михалычу моему в Москву весть послала. А вечор услыхала, будто живет у тебя чадо годов двух аль трех, найденыш. Вот я и кинулась сюда, вдруг, мыслю, то мой Алешенька? Так поспешала, что и к Иван Михалычу не заехала, прямиком к тебе велела гнать.