А у меня это прилагательное сорвалось нечаянно. Древние греки называли варварским все, что не было их, эллинским, а варварами всех «негреков». В некотором кругу художников мы давно уже делим всех художников по характеру созданий их на два типа: на эллинов и варваров. Слово «варвар», по нашим понятиям, не есть порицание: оно только определяет миросозерцание художника и стиль, неразрывный с ним. Например, варварами мы считаем великого Микеланджело, Караваджо, пергамскую школу скульпторов, Делакруа и многих других. Всякий знакомый с искусством поймет меня.
Варварским мы считаем то искусство, где «кровь кипит, где сил избыток».
Оно не укладывается в изящные мотивы эллинского миросозерцания, оно несовместимо с его спокойными линиями и гармоническими сочетаниями. Оно страшно резко, беспощадно, реально. Его девиз – правда и впечатление.
Конечно, как все в природе редко встречается в определенных резких образцах, так и эти два типа большей частью переплетаются и смешиваются в своих проявлениях.
Из наших русских художников эллинским характером отличаются Айвазовский, К. Маковский, Семирадский и другие. Разумеется, многие не согласятся со мной, будут упрекать, оспаривать. Я еще раз повторяю, что в этих письмах излагаю совершенно искренне свои личные впечатления и не считаю их непогрешимыми истинами.
Поезд наш в горах заметно поднимался все выше и выше: все белее и белее становилось кругом. Порхавшие сначала в виде белых мотыльков снежинки усилились; шел настоящий, сухой, зимний снег; быстро заметал он следы по горам от спусков срубленных дерев вниз; становилось холодно; грезился Петербург и еще что-то неприятное…
Да, меня произвели прямо в отступники, в ретрограды за то, что осмелился написать, что в данную минуту меня интересует только «искусство для искусства». Как будто я что-нибудь проповедую, учу кого-нибудь! Избави боже, я уже оговорился, что буду писать свои мимолетные думы по чистой совести.
Должен сознаться, что и теперь, несмотря на многие веские доводы вроде того, что теория «искусства для искусства» так давно опровергнута и осмеяна, что только косточки от нее остались, я остаюсь при своем взгляде. И здесь теперь, как всегда, меня интересуют только те образцы искусства, которые имели целью совершенствование самого искусства, одна, чисто художественная сторона дела. Для меня, например, не имеет никакого значения важность принципиальных лиц Гирландайо в его фресках во Флоренции в S. Маriа Nоvеllа и трогают более всего его чисто аксессуарные лица и предметы, написанные художником по одной любви к искусству
[95].
И кому из нас неизвестна та масса огромных картин на важные исторические и государственные темы, которые мы проходим, как ординарную мебель? И кто из истинных любителей искусства не простаивал подолгу над художественными пустяками, не имеющими никакого серьезного значения? К чему это тенденциозное ипокритство [лицемерие]?..
Разве нас занимают теперь глубокомысленные аллегории художников XVII и XVIII веков, встречающиеся даже у Тициана, Поля Веронезе? Мы любим и ценим в них только искусство…
Вагон прекрасно устроен так, чтобы видеть грандиозные пейзажи в горах, – почти сплошная стеклянная стена. Самые вершины гор освещались уже розовым светом заходящего солнца. Какие перспективы долин! С бурными бирюзовыми потоками, с мостами, старыми замками и бесконечными извивами вдаль. Что-то невероятное, нарочито изысканное, но великолепное. Как мало воспроизводят европейские художники эту декоративную зиму! И у них здесь давно уже господствует вкус к простым мотивам незатейливой природы вроде нашей… Надоела красота!
Поезд несся с возмутительной быстротой. Темнело – горы чернели. Взошла луна. Становилось теплее, и уже снеговые вершины гор светились белыми призраками. Промелькнули кипарисы, еще и еще. Стало совсем тепло. Террасы для виноградников тепло и прозрачно освещались луной. Вот и симпатичные городки на возвышенностях – Италия!..
Мы пересели на границе в другие вагоны с настежь открытыми окнами с обеих сторон. Сквозняк приятно продувал – в конце ноября! Кругом звучал красивый язык опер. Хотелось выйти и остаться здесь.
Первый раз я приехал в Италию в июне 1873 года. Перед отъездом, кончая академию, я был с большими, расстроенными нервами и более всего хотел отдохнуть где-нибудь в тиши. Но я обязан был ехать в Италию как пенсионер академии. Раскаленная от солнца, кипучая жизнью, как муравейник, Италия утомляла и раздражала меня. Я не знал, как пройти жгучую улицу между высокими каменными стенами. В густых апельсинных садах парило, как в бане… Как о рае небесном, мечтал я тогда о нашей тихой деревне с зеленой муравой, с теплым солнышком. Я страдал нестерпимо, упрекал товарищей, хваливших Италию, и капризно, как больной, порицал все.
– Подожди, ты после полюбишь Италию более всех стран на свете, – говорил мне А. В. Прахов
[96].
Я только горько улыбался и не чаял дождаться осени, чтобы уехать в Париж.
Потом в воспоминаниях моих Италия все хорошела и хорошела. И, побывав понемногу во всей Европе, я пришел к убеждению, что Италия не только лучшая страна на нашей планете, но даже не может быть и сравниваема с другими странами по своим очень многим счастливым условиям. Ее природа, ее культура, искусство, памятники навсегда останутся вне всякого конкурса… В ней есть что-то такое чарующее, увлекательное, изящное, что, помимо воли, глубоко западает в душу и, как лучшие грезы детства, как мир фантазии, влечет к себе… Как это глубоко чувствовал и выразил Гоголь!
Однако, восторгаясь итальянским искусством, совершенно законным в своей стране, нельзя не видеть того непоправимого зла, которое оно внесло в искусство прочих стран, особенно во времена своего упадка. Трудно теперь понять, как вычурные берниниевские позы барокко, со смешными и неестественными вывертами, долго считались грацией. Грузные, размашистые складки драпировок, плотно обхватывавшие передние части форм, были необходимой принадлежностью хорошей школы. Оголение без всякого смысла, до неприличия, частей тела было неразрывно с понятием о высшей художественности. Как исковеркан был Рубенс прививкой этой итальянщины!
Два с половиной века (XVII, XVIII и половина XIX столетия) академии всей Европы раболепно поклонялись этому направлению. Молодежь воспитывали только на гениальных образцах Греции и Италии, но не только не сделали ни одного шага вперед в искусстве, а низвели его на ничтожность. Искусство этого времени – однообразное, сухое, безжизненное, скучное. Кого восхитит теперь болонская школа, Камуччини, Давид, Лесюэр, Энгр, Рафаэль Менгс, Корнелиус, Овербек, наши Угрюмов, Егоров, Басин
[97]? Это все еще выдающиеся силы своего времени, а что наделала за два с половиной века вся плеяда средних талантов, окружавших, как обыкновенно бывает, этих главных деятелей! Вот хлам, взлелеянный, как оранжерейные растения, поощряемый, содержимый правительствами!