Но во всех кабаках —
и в столице,
и даже в Елабуге —
тему Лары играть ухитрялись,
прикинувшись дурнями,
русские лабухи.
И рыдали медвежьи
опилками туго набитые чучела,
потому что, как запах тайги,
эта музыка мучила.
И, не зная за что,
инвалиды рублевки кидали,
и мелодии этой подзванивали медали:
Если, крича,
плачу почти навзрыд,
словно свеча,
Лара в душе стоит.
Словно свеча,
в этот проклятый век,
воском шепча,
светит она сквозь снег.
И ты плачешь, Россия, плачешь
по всем, кто где-то замерз в пути.
Жгут, горячи,
слезы, как воск свечи.
Русь, ты свети!
Лара, свети, свети!
Даже кресты
плачут живой смолой.
Родина, ты
будь ради нас живой!
Мир пустоват,
если нет звезд в ночи,
и Пастернак
с Ларой как две свечи.
И ты плачешь, Россия, плачешь,
по всем, кто где-то замерз в пути.
Жгут, горячи,
слезы, как воск свечи.
Русь, ты свети,
Лара, свети, свети!
И, скитаясь по свету,
опальный роман доскитался
до того, чтобы время вызванивать музыкой в Талсе.
Тихий шелест страниц запрещенных —
мой трепет российского флага.
От чего-то нас все-таки вылечил доктор Живаго.
И Щелкунчиком, не деревянным – живым,
в нескончаемом вальсе
я кружусь вместе с Ларой
на площади Ютика в Талсе.
Это мой подарок городу Талса. И здесь я это пел. Я пел и с местными студентками своими, и с гостями из других городов. Это можно петь со всеми. Лишь бы в голосе быть.
Преподавание: книги и фильмы
Евтушенко: Вот я сейчас думаю – почему я так дорожу своим преподаванием? Да потому, что вижу, как мои студенты иногда меняются, как они становятся другими. Я вижу, как они просветляются. С ними работать не безнадежно. И сам очищаешься от этого. Когда я заболеваю и мне трудно выступать, когда я долго не вижу человеческих лиц перед собой, для которых я пишу, которым читаю стихи, – я чувствую себя не в своей тарелке. Я хочу видеть эти лица, всматриваться в них. Я хочу им что-то передать из своего опыта. Я преподаю совершенно по-другому, чем многие это делают. Например, когда преподают литературу, чаще всего проверяют усвоение материала, и поэтому заставляют учеников рассказывать содержание. И больше ничего – раз ученик пересказывает содержание, значит, он прочел. А я наоборот – я говорю: вам никто не поможет в жизни. Сейчас сложно. Очень сильный дефицит великих философов. И вы должны вырабатывать свою собственную философию. Сейчас размываются границы моральные, и вы должны сами себе очертить эти границы. Я говорю им о себе, о своей жизни, на что я поставил самозапреты, что я видел в детстве…
Я верю: мои ребята, студенты, не будут никогда высокомерны, зная Цветаеву, зная Ахматову, зная русских писателей и те хорошие фильмы, которые я им показываю. Как им нравится «Холодное лето пятьдесят третьего…» – хотя это, казалось бы, далеко от них. Я преподаю им и книгу Евгении Семеновны Гинзбург «Крутой маршрут», курс называется «Евгения Гинзбург как преподаватель оптимизма». Я говорю им: чему она вас учит? Быть готовыми, примеряться к разным ситуациям, как она делала.
Волков: Вы в преподавании своем так связываете эстетику с этикой и ее практическим применением в жизни?
Евтушенко: Нет. Я просто преподаю совесть. Я серьезно говорю. Преподаю совесть! Так, как я ее понимаю.
Волков: Совесть не в абстрактном смысле, а совесть, как американцы говорят, – guiding light, направляющий свет? Как некий образец, как себя вести, что делать в повседневной жизни?
Евтушенко: Поведение, да. И теперь понимаете, почему они так любят мою поэму «Голубь в Сантьяго»? Потому что она учит их, что нельзя сдаваться, нельзя поддаваться мыслям о самоубийстве. А некоторые из них подвержены депрессиям. Это, кстати, и у нас тоже происходит. И вообще в мире много самоубийств среди молодых. Так что я преподаю им всё, чему научился в жизни у других людей.
Волков: Вы преподаете им жизнь. В том числе и свою жизнь.
Евтушенко: Совершенно верно. И Гоббс еще, Гоббс
[102] – то, чего они не знают. Когда я вижу, что они не знают англосаксонской классики, своей собственной, я моментально ее включаю, сразу же перехожу совершенно свободно к теме глобальной культуры и начинаю: «Границы мне мешают… / Мне неловко / не знать Буэнос-Айреса, / Нью-Йорка…» В их системе американской есть элемент изоляционизма. И я учу их не быть провинциалами. Вы, говорю им, сами про себя говорите, что вы лидеры всего мира. Но нельзя же быть лидерами всего мира, не зная этого мира! Я их предостерегаю, я говорю им, что при всей непохожести Америки и СССР иногда я вижу, что вы во многом похожи с Советским Союзом.
Волков: То есть в Союзе общение со всем миром не разрешалось – а здесь оно не поощряется, что ли…
Евтушенко: Да, дескать, можно прожить без этого. И потом, американцы действительно мало сейчас видят мир, скукожилась их идея Корпуса мира
[103].
Волков: Я недавно разговаривал с американским чиновником, который начинал в Корпусе мира, и он считает, что сейчас это совершенно не похоже на то, что было пятьдесят-шестьдесят лет тому назад, когда всё начиналось.
Евтушенко: Мое преподавание – это не просто пропаганда России. Это пропаганда Пушкина. Я им не любовь к нашей бюрократии преподаю, я сам им искренне говорю, как я не люблю нашу бюрократию – так же, как и их бюрократию не люблю. И они слушают меня и пишут такие вещи, которые меня потрясают.
У меня был недавно праздник просто. Мы проходили мои стихи, я им говорю: любое стихотворение выбирайте, – и один студент, араб, выбрал «Бабий Яр».
Волков: Понимаю. И у меня на вашем месте был бы праздник.
Евтушенко: Я прочитал его работу и так счастлив, что он написал это сам, я его не подталкивал. За семнадцать лет преподавания у меня это было первый раз! Девятнадцатилетний мальчик сказал, что их поколение должно наконец решить вопросвзаимоотношений Израиля и арабского мира. Старшее поколение не может решить этого, они уже привыкли настолько не верить друг другу, что это будет продолжаться бесконечно. Нужны совершенно новые подходы – и он прав. Вы не представляете, как я был счастлив, что это произошло в моем классе, в моей аудитории!