– Своего, положим, и нет, а я у Шурки возьму, – проговорил решительно и оживлённо, словно собирался одолжить молоток или сверло на починку нужника. – Мы с Шуркой хуже двойников. Оба – вылитый папаша в расцвете алкогольного воздержания. Шурка тоже три года уже не пьёт. Я у него всегда, если что, паспортягу одалживаю, ни разу не соскочило.
– Прекрасно!
– Ужасно!
Это они одновременно воскликнули, Надежда и Аристарх.
* * *
Потом Изюм будет толковать Лёхе, что Петровна (в бесконечных, бесконечных разговорах с Алексеем станет называть её торжественно: «мать») – что та «всё чуяла» и по дороге в аэропорт смотрела в окно такси «как в последний раз». Обычная Изюмова брехня! Просто было ей боязно оставлять Аристарха одного, хотя – тоже глупости! – ребёнок он годовалый, что ли! Ну, побудет недельку-другую бобылём, свекольник себе сварит, пусть и с майонезом. А там уж она вернётся как новенькая, да и Лёшик подвалит из своего джазового турне. (Тоже задача не из лёгких: как-то составить на одной сценической площадке, как-то притереть друг к другу этих двоих, одинаково ненормальных.)
И как славно, как гладко всё получилось с Изюмовой «паспортягой»: девчонка в окошке только мельком глянула на его рожу. С другой стороны – чего на него особо смотреть: мужчина как мужчина, гражданин необъятной страны.
В международном Шереметьеве Изюм оказался впервые, и потому полтора часа ожидания посадки пролетели у него как праздничный сон, как интереснейшая экскурсия, – ну что с нами поделаешь, с деревенскими жителями. Ему даже матрёшки были интересны в сувенирном киоске, он как бы примеривался на подарок их купить: мол, еду в далёкие страны, повезу аборигенам нашу народную особенность. Кое-какие в руки брал, разнимал, рассматривал, снова складывал… – ну, ей-богу же, как ребёнок! Кружил и кружил по шикарным и бесполезным ему магазинам, надолго исчезая с поля зрения, так что, когда в очередной раз причалил у кресла, в котором сидела напряжённая и собранная, как перед экзаменом, Петровна, та сказала:
– А ну сядь немедленно, сопроводитель! Хватит шляться как слабоумный.
Минута в минуту прошли на посадку, сели в кресла… Изюм рассмотрел как следует, что к чему тут крепится, где что застёгивается. Всё было очень толково устроено, хотя Изюм мог бы кое-что предложить конструктору. Стюардессы, все жутко симпатичные, сновали туда-сюда, помогали укладывать сумки и чемоданы в верхние ящики. Пахло так… интересно: казённым составным воздухом, не продумали они тут с озонированием. Это ведь как можно было сделать: райским букетом, понимаешь, дивным сном! Достаточно такой небольшой пульверизатор присобачить к моторчику… Наконец вся колготливая толпища расселась по креслам… А самолёт всё не взлетает.
– Пассажира ждём, – объяснила стюардесса. – Ещё секундочка, билет там купили в последнюю минуту, прямо перед посадкой.
– А чё его ждать! – сказал кто-то сзади. – Опоздал, пусть на себя пеняет.
– Вон, вон, бежит-торопится!
Все уставились в проход, по которому – без багажа, без куртки, весь какой-то взъерошенный, как бомж, – боком пробирался…
Надежда охнула, откинула голову на спинку кресла, а Аристарх навис над ними: глаза ввалились, небритый, в старых джинсах, в домашнем свитере – прямо настоящий уголовник, чёрный ворон! Весело скалясь, сказал Изюму:
– Думал, уступлю тебе место рядом с моей женой? Ни за что! Иди вон на сорок шесть бэ!
И сунул в руку свой отрывной талон. Ну не драться же с этим бешеным – Изюм поднялся… А Надежда зажмурилась и тихо заплакала.
Аристарх плюхнулся рядом, схватил в ладони обе её руки, стал целовать – жадно так, будто (тут вновь закадровый голос Изюма) – будто в последний раз!
Старушка, которая у окна, чуть концы не отдала. Всю дорогу сидела лицом в иллюминатор, деликатная такая.
А эти так и летели все четыре часа рука в руке, и Аристарх говорил, не умолкая, – что Лёвка прав, что жизни надо смотреть в глаза, что – да, надо мужественно сдаться самому, скорее всего, уже на паспортном контроле, что всё надо сделать тихо, цивилизованно, они терпеть не могут «штучек», всех этих киношных погонь… А адвокат Кислевский – ты не знаешь, он там знаменитость, он самых распоследних подонков вытаскивает, а меня уж как-нибудь… Лёвка всех знает, со всеми знаком… А с Испанией, Кислевский сказал, можно договориться, потому что – вынужденная защита; он помнит – куда выбросил пистолет, можно найти, доказать, что это Пашкин пистолет, что никакого намерения… Да, он немного посидит у своих же ребят, его не обидят, и там есть комнаты для свиданий…
Она кивала, кивала, плакала, кивала, сжимая его руки. Боль ломилась в виски и стучала в затылке, будто хотела пробить там какой-то тайный выход.
Зато потом, говорил, они надолго уедут куда-нибудь далеко, например, в Доминикану – хочешь в Доминикану? – там райские виды, зелёный океан… Там белые лошади!
Зато потом, повторял, и поминутно опускал лицо в её ладони, зато потом…
Потом было вот что.
На выходе из «рукава» стоял сам Лев Григорьевич, невысокий лысый толстяк, одетый в костюм с галстуком. Несмотря на рост, он был заметен издалека – солидный и уверенный… Увидев Аристарха, опустил табличку, а в лице не изменился ни капли. Во крепкий мужичок, восхитился Изюм. Они даже не обнялись, только перекинулись негромкими словами. Но по тому, как тот двигался рядом с Сашком, касался его плечом и на эскалаторе мельком тронул ладонью его спину, было видно, что эти двое очень крутые и давние друганы, и ещё стало ясно, что Петровна теперь в надёжных руках.
Далее они двигались в толпе пассажиров каким-то не отменимым конвейером по жёлтым полированным плитам аэропорта. Миновали высокие стеклянные стены с видом на круглый зал этажом ниже, со странным, среди мрамора и кожаных кресел озерцом, куда с потолка лилась кисеёй вода. Двигались к паспортному контролю, на котором – Надежда понимала это и ждала с пугающим внутренним ознобом, – должны были увести Аристарха, отнять, снова его отнять! Но этот самый контроль никак не показывался, а главное, никого из этих страшных людей в форме даже близко не было видно.
Наконец вышли в зал, к нескольким длинным очередям, над которыми реяло множество чёрных шляп… Из-за этих адвокатских, смутно диккенсовских шляп всё пространство казалось строгим, судейским, хотя тут и детей было до чёрта, и люди громко разговаривали и смеялись… Но страх, особенный, казённый страх заползал в душу, парализуя её, и Надежда уже не верила, что «всё будет прекрасно», ибо видела лицо Аристарха, и ей казалось, что арестовать его можно с лёту, выудив прямо из толпы, не проверяя документов, только по выражению лица.
Они стояли тесной настороженной группкой в одной из очередей, и Лев Григорьевич что-то тихо и напористо говорил другу, то и дело переходя на шершавый иврит, и, будь то где-то в другом месте, в другое время, она бы залюбовалась, как Аристарх гладко и быстро умеет говорить и понимать полнейшую тарабарщину. (Точно так же, но иначе, легко и смешливо, её изумляла когда-то Нина, умеющая с остервенелой улыбкой торговаться на этом языке на арабском рынке.) У Надежды сильно кружилась голова, но она не решалась придвинуться к Аристарху, взять его под руку, не решалась вклиниться в их напряжённый разговор.