Утром, проснувшись, я сразу решила: ни за что туда не пойду! Тут же повеселев, я быстренько умылась, напилась воды из болотистого ручья, протекавшего в низинке, и двинулась в обратный путь, напевая, чтобы легче было шагать.
Только пела я недолго: те зеленые холмы, через которые я шла вчера, сегодня стали бурыми, высохшими. Около полудня я немного посидела, давая отдых усталым плечам, натертым тяжеленным рюкзаком, и снова встала, решив все же повернуть назад. Да, я вернулась назад, к тому самому месту. На закате впереди показался и ее дом. Но я не стала подходить к нему особенно близко.
Так я и болталась вокруг да около несколько дней, питаясь теми жалкими припасами, какие имелись у меня в рюкзаке, но особого голода не испытывала, а воду брала в том болотистом ручейке. Потом я еще раз предприняла попытку уйти оттуда. И в тот раз шла целый день, а потом всю ночь пролежала без сна, чувствуя себя невероятно одинокой и несчастной. И, едва забрезжил рассвет, вскочила и снова целый день шла назад, к тому дому.
Добралась я туда под вечер. Миновала вымощенный камнями двор, подошла к двери и забарабанила в нее кулаком. И сразу все голоса, звучавшие в доме, стихли, а я так и застыла от ужаса в этой внезапно наступившей тишине, отчетливо сознавая, какой у меня в данную минуту жалкий вид.
— Входи, — донеслось из-за двери.
Пришлось приложить немало усилий, чтобы заставить себя отворить дверь и войти. Я даже дышать перестала — запах мертвечины сдавил мне горло, точно удавкой его стянул. Но я все же вошла и даже на середину комнаты вышла.
— Садись, — предложила мне она.
Сама-то она сидела возле очага, только огонь в нем не горел. Мне совсем не хотелось садиться на табурет, стоявший у этого мертвого очага, но я все же села, хотя и по другую сторону от него, напротив той женщины.
— Ну, предложить мне тебе нечего, — сказала она, ничуть не извиняясь. И я даже обрадовалась, потому что и так еле дышала, а уж есть или пить точно не смогла бы.
— Итак? — Она посмотрела на меня.
Я постаралась набрать в грудь как можно больше воздуха и сказала:
— Мне нужна твоя помощь.
— Моя помощь? Так ведь это ты считаешься Мудрой Женщиной, — возразила она без малейшей иронии.
— Да, так меня иногда называют.
И она, по-прежнему без малейшей иронии, эхом откликнулась:
— Да, так тебя называют.
И тогда я, собрав остатки сил, постаралась сказать как можно более внятно:
— Я не знаю, что мне с ними делать.
— Ага, — сказала она. И, помолчав, велела: — Покажи-ка.
Я повернулась и взяла рюкзак, хотя руки мои вдруг отчего-то совершенно перестали меня слушаться. И этими непослушными руками я вытащила оттуда всех своих мертвых, одного за другим — свою покойную мать, свою мачеху, своего деда, своего сурового отца, своего тяжелого, ах, какого тяжелого ребенка, своих бывших друзей, с которыми давным-давно были порваны отношения, и дурно пахнущую плоть моей любви. Я разложила все это на каменной плите под очагом, в котором не было огня, только зола. И та женщина, посмотрев на моих мертвых, прищелкнула языком и сказала:
— Эх вы, а еще мудрым народом считаетесь! Что же вы такую тяжесть на себя взваливаете? И как вы только стоять умудряетесь с таким грузом на плечах!
— А я уже и не могу стоять, — честно призналась я. Это чистая правда: спина моя согнута, сгорблена так, что голова торчит вперед, как у черепахи, а все из-за того невероятно тяжкого груза, который мне пришлось нести на себе так далеко и так долго.
— Они что же, так и остаются у тебя за спиной, когда ты спать ложишься? — спросила она.
Я молча покачала головой.
— А куда ж ты их тогда деваешь?
— Они тогда покоятся у меня на груди, в моих объятьях.
Она опять прищелкнула языком и тоже покачала головой, словно передразнивая меня.
— Тетушка, — сказала я. — Пожалуйста, помоги мне!
Она еще раз внимательно осмотрела моих мертвых. Не прикасаясь к ним, она обошла их кругом, то и дело низко наклоняясь, чтобы приглядеться к младенцу, принюхаться к подгнившей плоти моей любви, изучить груду обломков, в которые превратились мои бывшие друзья.
— Ну, и почему ж ты их не похоронила? — воскликнула она, но не упрекая, а скорее удивляясь.
— Я не знала, как это сделать. Научи меня, пожалуйста! Научи! Я не могу больше таскать их всех на себе!
— Да уж, пожалуй, действительно не можешь, — согласилась она и, каркнув, точно ворона, раскинув в стороны свои длинные черные руки, перепрыгнула через моих мертвых, лежавших на каменной плите. — Но я ничему не могу научить тебя, Мудрая Женщина. Чего, собственно, ты хочешь? Избавиться от них? Отдать их мне? Ты этого хочешь?
Я стояла по одну сторону очага, она — по другую, и мои мертвые лежали между нами.
— Нет, — ответила я ей. И по одному стала поднимать своих мертвых и снова класть их в рюкзак, а потом закинула за плечи ту тяжкую ношу, что уже дугой согнула мне спину, сделала плоскими груди, заставляет ныть все мои кости. Но лишь взвалив рюкзак на плечи, я поняла, что весит он теперь не больше вороньего пера.
— И почем нынче мудрость? — спросила та женщина без малейшей иронии, не извиняясь и не упрекая. И вновь уселась у своего мертвого очага.
А я, поцеловав ее, двинулась в обратный путь, домой.
Браконьер
…и должен ли один лишь поцелуй
Вновь пробудить умолкший дом
И дикий край, что пенья птиц исполнен?
Сильвия Таунсенд Уорнер
Я был ребенком, когда впервые вышел к той огромной зеленой изгороди. Я собирал грибы — но не развлеченья ради, как обычно собирают грибы дамы и джентльмены (я читал об этом), а по-настоящему. Собирать грибы или охотиться без нужды — это, как говорится, привилегия людей благородных. Я бы сказал даже, что именно такие вещи и превращают простого человека в благородного, что уже само по себе является привилегий. А охотиться в лесу на дичь или грибы-ягоды только потому, что ты голоден, — это удел низкого люда. И низкий человек в результате подобной охоты может превратиться только в браконьера. В общем, я, как самый настоящий браконьер-нарушитель, собирал грибы в Королевском лесу.
Отец утром сунул мне в руки корзину и послал меня в лес, пригрозив: «И не вздумай украдкой домой возвращаться! Не приходи, пока полную корзину не наберешь!» И я прекрасно знал, что он непременно меня побьет, если я вернусь домой без добычи — а в такое время года это в лучшем случае могли быть грибы, а в худшем — курчавые верхушки папоротников, которые едва-едва начинали кое-где проклевываться из холодной еще земли. Увидев, что я пришел с пустыми руками, отец наверняка отлупил бы меня рукоятью мотыги по спине или отстегал бы хлыстом, а потом отослал спать без ужина, потому что и сам остался полуголодным. Впрочем, ему, должно быть, становилось легче, когда он мог заставить меня испытывать еще более сильный голод, а в придачу — боль и стыд. Я знал, что через какое-то время мачеха моя, конечно, проскользнет неслышно в мой уголок и положит на тюфяк или сунет прямо мне в руку жалкий кусок, который ей удалось утаить и приберечь, зачастую отделив от своей собственной скудной порции, — половинку сухаря, корку хлеба, комок горохового пудинга. Глаза ее красноречиво молили: только ему ничего не говори! Я ничего ему и не говорил. И никогда не благодарил ее. И съедал принесенное ею в темноте.