Чтобы разобраться, откуда идет это неприятие, нужно вспомнить другого древнего грека – Аристотеля. Великий философ расставил всех живых существ на вертикальной scala naturae («лестнице природы»), на верхнюю ступень которой, ближайшую к богам, помещался человек, ниже располагались млекопитающие, а у самого подножия – птицы, рыбы, насекомые и моллюски. Сравнивать разные ступени этой обширной лестницы было излюбленным занятием натуралистов, однако единственное, чему нас эти сравнения научили, – мерить другие виды по человеческим стандартам.
Но велика ли вероятность, что все несметное богатство и разнообразие природы скроено по одному лекалу? Не логичнее ли каждому животному иметь свою психическую жизнь, свои особенности разума и эмоций, адаптированные к его собственному сознанию и его собственной истории развития? Как может психическая жизнь рыбы и птицы быть одинаковой? Или возьмем, например, хищника и жертву. У хищника явно совсем иной эмоциональный арсенал, чем у тех видов, которые вынуждены озираться на каждом шагу. Хищники излучают хладнокровную уверенность (за исключением тех случаев, когда они встречают достойного соперника), а жертвы испытывают пятьдесят оттенков страха. Они живут в постоянном напряжении, вздрагивают от каждого шороха, каждого запаха, каждой тени. Вот почему конь может умчаться в панике, а собака – нет. Наши предки лазили по деревьям и собирали плоды (поэтому у нас фронтальное расположение глаз, цветное зрение и хватательная рука), но благодаря нашим размерам и особым умениям мы держимся с уверенностью клыкастых и когтистых. Возможно, именно поэтому мы так хорошо ладим с нашими домашними пушистыми хищниками.
В колледже у меня была черно-белая кошка Плекси. Где-то раз в месяц я отвозил ее на велосипеде – в сумке, из которой наружу торчала только голова, – в гости к ее лучшему другу, коротколапому песику, с которым она привыкла играть еще котенком. Они носились вверх-вниз по лестницам в большом студенческом доме и наскакивали друг на друга из-за каждого угла, заражая всех своим буйным весельем. Так они могли куролесить часами, пока, наконец, не плюхались на пол в изнеможении. Собаки и кошки часто находят общий язык, потому что им одинаково нравится преследовать и хватать движущийся объект. Кроме того, они млекопитающие, и это сближает их не только между собой, но и с нами. Мы распознаём их эмоции, они распознают наши. Именно из-за этой эмпатической связи нам из домашних питомцев милее всего кошки (около 600 млн по всему миру) и собаки (500 млн), а не игуаны, допустим, и рыбки. Однако эта же связь побуждает нас проецировать на животных собственные чувства и ощущения, зачастую бездумно.
Мы можем сказать, что собака «гордится» полученной на выставке медалью, а кошка, промахнувшаяся в прыжке, озирается «в растерянности». Мы ездим в пляжные отели поплавать с дельфинами, ни на секунду не сомневаясь, что им это нравится так же, как и нам. Сколько людей готовы поверить, будто покойную гориллу Коко из Калифорнии, владевшую языком жестов, беспокоила проблема глобального потепления или что у шимпанзе есть своя религия. Когда я слышу подобные речи, мышцы-корругаторы
[20] сводят мои брови к переносице, и я требую доказательств. Безосновательное очеловечивание никакой пользы не несет. Да, у дельфинов улыбчивый вид, но это всего лишь особенности строения челюсти, и об истинных ощущениях такая «улыбка» ничего не говорит. А пес, возможно, любит носить наградную медаль, потому что с ней ему обеспечено внимание и всякие вкусности.
Зато когда опытные полевые исследователи, изо дня в день наблюдающие за обезьянами в тропическом лесу, рассказывают мне о том, как шимпанзе заботятся о раненой товарке, приносят ей пищу и замедляют темп при переходах, я не против порассуждать об эмпатии. И, узнавая от тех же исследователей, что взрослые самцы-орангутаны возвещают с макушек деревьев, в каком направлении они наутро намерены двигаться, я допущу наличие у них способности к планированию. Когда предположения опираются на данные контролируемых экспериментов, домыслами их уже не назовешь. Но даже в этих случаях обвинения в антропоморфизме сыплются градом.
Неприятие антропоморфизма проистекает из нашей уверенности в собственной исключительности – стремления поставить человека особняком и отрицать в нем животные черты. Это стремление по-прежнему распространено в гуманитарных науках и во многих общественных, которые развиваются за счет представления о том, что наличием разума человек обязан лишь самому себе. Однако мне лично отрицание сходства между человеком и другими животными кажется большей проблемой, чем признание. Отказ признавать это сходство я называю антропоотрицанием. И оно ощутимо мешает нам объективно оценивать самих себя как вид. Основные структуры нашего мозга точно такие же, как у других млекопитающих: никаких новых отделов у нас нет, и используем мы все те же старые проверенные нейротрансмиттеры. Если бы устройство мозга у разных видов не было настолько однотипным, мы не надеялись бы найти лекарство от человеческих фобий, изучая миндалевидное тело у крыс. По данным нейровизуального исследования, у собак, специально ради этого выдрессированных лежать неподвижно в аппарате МРТ, предвкушение награды вызывает активность в хвостатом ядре – той же области мозга, которая «вспыхивает» у бизнесмена, предвкушающего дополнительные дивиденды. Мы вскрываем «черный ящик» психических процессов, внутрь которого не могли проникнуть ученые предыдущего поколения, и обнаруживаем там общую для всех видов основу. Современная нейробиология начисто исключает прежнее резкое разграничение человека и животных
[21].
Это не значит, что планирование у орангутанов находится на том же уровне, что у моих студентов, готовящихся к объявленной мной контрольной, однако фундаментальная преемственность между этими процессами существует. Еще бóльшая преемственность прослеживается в эмоциональных особенностях. Поскольку эмоции мы считываем зачастую интуитивно, преемственность эту трудно объяснить, опираясь лишь на фактические данные и гипотезы. Зато здесь нам помогает тесное общение с животными – как общаются изо дня в день со своими питомцами их хозяева. Отсюда моя простая и ненаучная рекомендация любому ученому, сомневающемуся насчет глубины эмоций у животных: пусть заведет собаку.
Антропоморфизм вовсе не так вреден, как может показаться. По отношению к человекообразным обезьянам он, по сути, логичен и диктуется самой эволюционной теорией, согласно которой они относятся к «антропоидам», что означает «подобные человеку». Этим термином мы обязаны Карлу Линнею, шведскому биологу XVII в., который строил свою классификацию на анатомии, но с таким же успехом мог положить в основу и поведение. Самый экономный и непритязательный подход: если два родственных вида в схожих обстоятельствах ведут себя одинаково, значит, мотивация у них тоже наверняка одинаковая. Если нам ничто не мешает так рассуждать, сравнивая лошадей и зебр или волков и собак, почему для человека и человекообразных обезьян правила должны быть иными?
К счастью, времена меняются. Естественные науки навсегда размыли прочерченную в западной культуре и религии границу между человеком и животными. Сегодня мы часто идем от противного: предполагаем преемственность и перекладываем бремя доказательств на тех, кто отстаивает существование разрыва. Пусть они нас в этом и убеждают. Любому, кто возьмется доказывать, будто детеныш обезьяны, захлебываясь во время щекотки хриплым смехом, чувствует нечто принципиально иное, нежели хохочущий от щекотки человеческий ребенок, придется здорово попотеть.