От последнего нам известно, что за временной промежуток чуть менее полутора витков, когда он имел возможность наблюдать за своим соседом, Диккенс ни на секунду не отвел глаз от окна, но каждые четверть часа или около того поворачивал голову на сорок пять градусов – предположительно, чтобы размять затекшую шею. А когда мистер Солниц привлек его внимание к особенно красивому виду на Гималаи в начале второго витка, то в ответ услышал лишь сварливое ворчание: «В тудыть долбаные Гималаи! В тудыть долбаную Землю!»
Вполне понятно, что больше мистер Солниц не предпринимал попыток завязать беседу.
– Мне и незачем было, – заявил он в ходе допроса, – поскольку вскоре после этой вспышки Диккенс завел сбивчивую беседу с самим собой. В его бормотании сплелись языки всего лингвистического спектра – или так показалось на мой непросвещенный слух. Я, конечно, владею азами латыни и французского, кои изучал в студенческой юности, но мое понимание ограничивалось лишь теми частями его монолога, которые он произносил на английском. Однажды на этом языке он произнес: «Я мог бы поклясться, что трон побольше!» А в другом случае он сказал: «Ленивые подонки в помойку все превратили. Вот они у меня попляшут! Помяните мое слово, когда я возьмусь за дело, они у меня попляшут!» А в третьем: «Готов поспорить, он удивится, увидев меня после стольких лет! Как снег на голову… ха-ха! На космическую эру он и не рассчитывал… Посмотрим, кто кого на сей раз выставит!»
Все эти странные высказывания подтвердила Дженнифер Гросси, которая также слышала их краем уха.
Мы уже упоминали о своем восхищении наблюдательностью мисс Шоу. Избавленная ex officio
[31] от таких докучных обязанностей, как приготовление закусок в кухонном отсеке возле кабины экипажа и составление описи припасов в примыкающей к нему кладовой, она могла провести и действительно провела большую часть своего времени в пассажирском отсеке, со знанием дела описывая то или иное небесное чудо и показывая экскурсантам Плеяды, галактику Андромеды, Магелланово облако и прочие небесные достопримечательности своей уважительно внимающей – за одним исключением – аудитории.
– Его поза, равно как и безразличие к тому, что я говорила, – сказала она впоследствии о Диккенсе, – напомнили мне время, когда я была маленькой и меня отослали в частный пансион – как казалось, на мой незрелый взгляд, на целую вечность. Когда я возвращалась по монорельсовой дороге в наш загородный дом, я весь обратный путь прижималась носом к стеклу и неотрывно смотрела, как мимо проносятся знакомые дома и торговые центры, решительно пропуская мимо ушей реплики старшей сестры, пытавшейся завести легкую беседу. Я не замечала ничего, помимо тех милых сердцу вех, которые некогда беспечно принимала как должное и которые теперь казались мне столь дорогими. И всякий раз, когда перед моим взором представало здание, нуждающееся в ремонте, или торговый центр, газон которого зарос, я воспринимала это как личное оскорбление, пылко возмущаясь, что из чистого небрежения местные власти позволили поблекнуть такой красоте. Однако, – добавила она, – последующий самоанализ открыл мне, что к такому сентиментальному путешествию в детство меня подтолкнули не поза или безразличие к моим словам Диккенса, а чувство одиночества, которое охватывает порой юную девушку в космосе – пусть даже на борту безопасного судна, в окружении членов экипажа и пассажиров.
Незадолго до середины второго витка, когда Генри Диккенс извлек из-под кресла чемодан и протиснулся мимо мистера Солница в проход, по всей очевидности, направляясь в «комнату для маленьких мальчиков», коллекционер редких книг получил возможность рассмотреть лицо соседа. Особенно его поразили размеры и форма носа Генри Диккенса.
– Это был не нос, а скорее уж настоящее рыло, – сказал он коронеру. – Красноватое, точно у него уже давно простуда и он часто сморкался, и испещренное рытвинами как от оспы. Его лицо и шея, по крайней мере, те их части, которые были мне видны, также были испещрены отметинами, как от оспы. Я не смог разглядеть его уши – или точнее то ухо, которое было обращено ко мне (другого я, разумеется, при всем желании не смог бы увидеть). Из него не только росли кустики рыжеватых волос, но его скрывали рыжеватые патлы, торчавшие из-под шляпы. Однако в этот момент я наконец определил источник запаха, который смутно донимал меня с тех пор, как я сел рядом с ним, и который я автоматически приписал неприятным испарениям от какого-нибудь механизма или части ЭОС.
Это последнее замечание (вкупе с несколькими последующими заявлениями, сделанными мистером Солницем) было удалено из протокола дознания по требованию коронера Дж. П. Модда.
– Ввиду того факта, что больше ни один из пассажиров или членов экипажа не уловил этой «слабой серной эманации», – сказал коронер, – по моему взвешенному мнению, единственным ее источником является воображение самого мистера Солница.
Оказавшись в проходе, Генри Диккенс направился в сторону уборных и поначалу был замечен только еще двумя экскурсантами (в дополнение к мистеру Солницу, разумеется), и оба они, как и коллекционер редких книг, инстинктивно предположили, что его целью является «комната для маленьких мальчиков» (хотя один позднее вспомнил, что ему уже тогда показалось странным, что незнакомцу потребовалось взять с собой чемодан). К несчастью, на протяжении странной череды событий, которые последовали затем, мисс Шоу находилась в кабине (где, если верить мисс Найсли, «обжималась с пилотами»), что лишает нас показаний нашей лучшей свидетельницы. Однако сложив воедино рассказы экскурсантов и «поделив на два» рассказ мистера Солница, можно с некоторой долей достоверности реконструировать последние мгновения Генри Диккенса на борту ЭОС.
Он не попал в «комнату для маленьких мальчиков», даже не приблизился к ней. Он дошел только до аварийного шлюза, возле которого остановился и изо всех сил дернул рычаг, запирающий внутреннюю дверь. Ничего не произошло.
Аварийный шлюз приблизительно на три фута выдавался в пассажирский отсек. Сразу за ним располагались кресла миссис Мэри Генц и ее малолетнего сына Винни.
– Мама, мама! – крикнул маленький мальчик. – У злого дядьки глаза горят!
Поначалу Мэри Генц только смотрела, не веря своим глазам. Потом, когда изо рта Генри Диккенса полился поток «самой грязной, самой мерзкой брани, какую я когда-либо слышала», она схватила своего сына и, «защищая, прижала к груди».
Генри Диккенс еще раз со всей силы дернул рычаг. И еще. Проклятия, срывавшиеся с его языка, становились все громче и разнообразнее, приковывая все взоры к этой исхудалой, ужасающей и облаченной в черное фигуре, яростно сражающейся со строптивым техническим приспособлением, «которое способно вывести из себя даже святого».
– Учитывая, какая суматоха поднялась в пассажирском отсеке, – вопросил Дж. П. Модд, когда давал показания космопилот Арчи Мердок, – как вышло, что, находясь в кабине, вы ничего не слышали?
Присутствовавшие на дознании видели, как слабый румянец проступил на мальчишеских щеках Арчи Мердока.