А не следует ли сказать: человек, живущий правильно, воспринимает проблему не со скорбью, то есть непроблематично, а с радостью, как светлую атмосферу своей жизни, а не ее сомнительный фон?
[912]
В этом смысле Витгенштейн не считал себя ни слепым, ни тем, кто живет правильно. Он ощущал жизненную проблему именно как проблему, как печаль. Неизбежно он идентифицировал проблему с самим собой: «Я веду себя плохо, у меня злые и убогие чувства и мысли»
[913]; «Я труслив, я замечаю это снова и снова то тут, то там»
[914]; «Я нерелигиозен, но имею Angst»
[915]. «Но» в последнем предложении кажется некоторым утешением, как если бы его беспокоило отсутствие веры; это по меньшей мере доказывало, что он не жил в слепоте — у него была хотя бы возможность жить «с ярким ореолом вокруг жизни». 4 сентября он написал:
Христианство не учение, не теория о том, что произошло и произойдет с человеческой душой, а описание действительного процесса жизни человека. Ведь «осознание греха» — реальное событие, как реально и вызванное им отчаяние, и его искупление верой. Те, кто об этом говорит (как Беньян), просто описывают то, что случилось с ними, то, о чем всегда кто-то хочет поведать
[916].
Он, как всегда, искал Бога внутри себя — преображения собственного отчаяния в веру. Он осуждал себя, когда во время жестоких штормов следующих нескольких дней его обуял соблазн проклинать Бога. Он сказал себе, что это «просто злобно и суеверно»
[917].
К 11 сентября к Витгенштейну вернулась работоспособность, так что он начал один из огромных рукописных томов (а не записных книжек), но боялся, что будет писать «плохим высокопарным стилем». Он обнаружил, что способен лишь работать, но не находить в этом удовольствие: «Это как если бы из моей работы выжали все соки»
[918], — писал он 17 сентября.
На следующий день Витгенштейн поехал в Берген встречать Фрэнсиса. Он был охвачен сладострастием: ночью не мог уснуть, им овладели чувственные фантазии. Год назад он был гораздо приличнее, серьезнее. Когда Фрэнсис приехал, Витгенштейн был «чувственным, восприимчивым, непристойным»
[919] с ним: «Ложился с ним два или три раза. Всегда сначала с ощущением, что в этом нет ничего неправильного, потом со стыдом. Был несправедлив, резок и неискренен с ним, и даже жесток»
[920]. Единственный ли это случай, когда они с Фрэнсисом были сексуально близки, мы не знаем. Это определенно единственный случай, упомянутый в его шифрованных заметках. Что поразительно, вслед за заметкой об их «лежании вместе» он пишет о своей нелюбви к Фрэнсису. Возможно, он высказывает свой страх перестать любить, как будто верил, что Вейнингер был прав, когда писал: «телесное прикосновение к любимому существу… вызывает страсть и тут же убивает любовь».
За следующие десять дней или около того, когда Фрэнсис оставался в доме Витгенштейна, есть только одна зашифрованная заметка: «Я очень нетерпелив!»
[921] 1 октября, в тот день, когда Фрэнсис уехал, он написал:
Последние пять дней были приятны: он здесь обосновался и делал все с любовью и добротой, и я, спасибо Господу, не выражал нетерпения, а на самом деле у меня причин не было, кроме моей собственной гнилой натуры. Вчера я поехал с ним до самого Сондаля; в хижину вернулся сегодня. Немного подавлен и устал
[922].
Для Фрэнсиса, конечно, чувственность и близость их первой совместной ночи в доме Витгенштейна не несли вейнингерианских коннотаций. Он мог предаться «чувствительности» Витгенштейна без малейшего страха потерять его любовь. В недатированном письме, например, он пишет: «Я часто вспоминаю все, что мы творили вместе в прошлом, и все, что мы творили здесь в Кембридже. Это заставляет меня иногда тосковать по тебе неистово»
[923]; и в его письмах сразу после поездки в Норвегию повторяется, как она была «чудесна»:
Я постоянно думаю о тебе и о том чудесном времени, которое мы провели вместе. Чудесно, что все так получилось. Было так здорово находиться рядом с тобой и жить с тобой в доме. Это был нам чудесный подарок. Я надеюсь, это принесет мне много пользы
[924].
Я часто думаю, как мне было хорошо с тобой, как чудесно быть с тобой и смотреть на пейзажи с тобой. Ты так добр ко мне. Мне это принесло много пользы — быть с тобой… Было так чудесно находиться рядом с тобой
[925].
Пока Фрэнсис гостил у Витгенштейна, он помогал ему убирать комнату, как и хотел год назад. Витгенштейн приходил в такой ужас от грязи, что придумал особенно тщательный метод уборки: надо было разбросать по полу сырую заварку, чтобы та впитала грязь, а потом подмести. Он проделывал это часто и решительно отказывался от ковров во всех комнатах, где когда-либо жил. Когда Фрэнсис вернулся в свою квартиру на Ист-Роуд, эта чистоплотность стала для него приятным напоминанием о поездке:
Я много о тебе думаю. Я думаю, как было здорово убирать с тобой комнату. Когда я вернулся, я решил не класть ковер, хотя его выбили, потому что знаю, что не смогу содержать его в достаточной чистоте. Теперь я должен подмести комнату. Мне нравится это делать, потому что это напоминает мне о времени, когда мы были вместе. Я был рад узнать, как это делать правильно
[926].
Фрэнсис даже заимствовал манеру Витгенштейна, когда пошел на встречу Клуба моральных наук. В отчете об этом собрании он вдруг отходит от обычного скромного и мягкого тона и с нехарактерным для него ожесточением, позаимствованным, надо думать, у Витгенштейна, пишет:
Профессора Мура не было, и Брейсуэйт занял кресло. Доклады были по этике. Должен сказать, я думаю, что Брейсуэйт отвратительно показал себя в обсуждении. Он выхолостил из него всю серьезность. Он говорил так, будто на нем не лежит никакой ответственности за дискуссию или что дискуссия не преследует никакой серьезной цели. Все время смеялись, чаще всего он провоцировал смех. Я бы не возражал, если бы он сморозил какую-нибудь глупость, но меня раздражало, что ему недостает серьезности. Это препятствует чему-то полезному и ценному в дискуссии
[927].