Помимо участия в этих экспериментах два или три раза в неделю, Пинсент встречался с Витгенштейном (до того как тот пригласил его провести каникулы вместе) на вечерних сквошах Рассела по четвергам. После одного из таких вечеров, 30 мая, он сообщил, что считает Витгенштейна «очень забавным»:
…он читает философию, но только сейчас стал читать системно: и совершенно наивно удивляется, что все философы, которым он раньше невежественно поклонялся, оказались в конечном счете глупыми и бесчестными, и допускали возмутительные ошибки!
[97]
Но лишь после неожиданного приглашения Витгенштейна они стали сближаться. На следующий день они вместе посетили концерт, после которого пошли в комнаты Витгенштейна, где проговорили до половины двенадцатого. Витгенштейн «разговорился и многое о себе рассказал». Он признался Пинсенту, что благословение Рассела заниматься философией спасло его после девяти лет одиночества и страданий с порывами к самоубийству. Пинсент добавляет:
Я знаю, что Рассел высоко его ценит: и тот его поправляет и убежден, что он (Рассел) неправ в одном или двух вопросах в философии, и Рассел не единственный преподаватель, которого Витгенштейн ловил на ошибке. У Витгенштейна мало хобби, что объясняет его одиночество. Нельзя зацикливаться на такой важной и большой цели, как выпускной экзамен. Но с ним интересно и хорошо: надеюсь, он уже справился со своей мрачностью
[98].
После этого Витгенштейн и Пинсент часто виделись, ходили на концерты в музыкальный клуб Кембриджа, обедали в Союзе и пили друг у друга чай. Витгенштейн даже посещал службы в часовне колледжа специально для того, чтобы услышать, как Пинсент читает Писание.
Несмотря на отношение к христианам, ранее охарактеризованное Расселом как «ужасное», эта уступка не так уж и противоречит его характеру, как могло бы показаться. Почти в это же время он удивил Рассела, неожиданно признавшись, как восхищается цитатой: «Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»
[99]
[Он] продолжил, сказав, как мало тех, кто не потерял своей души. Я ответил, что это зависит от наличия великой цели, которой остаешься верен. Он сказал, что он думает, это больше зависит от страдания и от силы его вынести. Я удивился — не ожидал от него такого
[100].
Выраженный здесь стоицизм перекликается с тем, о чем позже Витгенштейн говорил Норману Малкольму. На каникулах в Вене его презрительное отношение к религии изменилось после того, как он посетил постановку пьесы Die Kreuzelschreiber («Неграмотные просители») австрийского драматурга и романиста Людвига Анценгрубера
[101]. Это посредственная драма, но в ней один из персонажей выражает следующую мысль: не важно, что происходит в мире, ведь с ним самим ничего плохого не происходит. Он не зависит от судьбы и обстоятельств. Эта стоическая идея невероятно потрясла Витгенштейна; как он признался Малкольму, он впервые познал возможности религии.
Всю оставшуюся жизнь он рассматривал ощущение «абсолютной безопасности» как хрестоматийный пример религиозного опыта. Через несколько месяцев после разговора с Расселом, упомянутого выше, мы обнаруживаем, что Витгенштейн читает «Многообразие религиозного опыта» Уильяма Джеймса и говорит Расселу:
Эта книга очень мне помогает. Я не говорю о том, что скоро стану святым, но мне кажется, она делает меня немного лучше — там, где мне бы очень хотелось стать гораздо лучше: а именно, я думаю, что она помогает мне избавиться от Sorge [тревоги, беспокойства] (в том смысле, в котором Гете использовал это слово во второй части «Фауста»)
[102].
Через два дня после разговора о потере и сохранении души Рассел с Витгенштейном снова поспорили, и между их этическими взглядами обнаружилась глубокая разница. Они обсуждали «Дэвида Копперфилда» Чарльза Диккенса. Витгенштейн утверждал, что Копперфилд неправ, поссорившись со Стирфортом, чтобы убежать с малюткой Эмили. Рассел ответил, что в тех же обстоятельствах он бы сделал то же самое. Витгенштейн «глубоко огорчился и отказывался верить в это; он полагал, что всегда следует хранить верность своим друзьям и продолжать их любить»
[103].
Рассел тогда спросил его, как бы он себя почувствовал, если бы женился на женщине и она сбежала к другому:
[Витгенштейн] сказал (и я ему верю), что он не почувствовал бы ни гнева, ни ненависти, только чрезвычайное страдание. Его душа совершенно прекрасна, вот почему он не видит потребности в морали. Я сначала совершенно ошибся; он способен на что угодно в порыве страсти, но не смог бы ничего сделать хладнокровно безнравственного. Его взгляды очень свободны; принципы и все такое кажутся ему нонсенсом, потому что его порывы сильны и никогда не постыдны
[104].
«Я думаю, он страстно предан мне, — добавил Рассел. — Любая разница во взглядах причиняет ему огромную боль. Я увлечен им тоже, конечно, но для меня это не так важно, как для него, — благодаря тебе».
Кажется, Рассел не торопился признать, что разница в их взглядах принципиальна для Витгенштейна, потому что касалась тем, имеющих для него фундаментальное значение. Не торопился он признать и то, что внимание Витгенштейна к личной целостности (и в вышеупомянутом случае верности) вовсе не противостояло нравственности, а составляло другую нравственность. Это типично для их диаметрально противоположных взглядов. Например, Рассел даже в этот самосозерцательный период думает, что сохранение души зависит от «великой цели, которой остаешься верен» — он ищет поддержку вовне. Витгенштейн же упрямо настаивает, что оставаться невинным зависит полностью от самого себя — от внутренних качеств. Если душа чиста (а предательство друга, в частности, может сделать ее нечистой), то не важно, что случается «вовне», и даже если жена уйдет с другим, ничего не может случиться с ним самим. Так что следует беспокоиться не о внешних материях, а только о себе самом. Sorge, которая мешает предстать перед миром хладнокровно — вот о чем стоит беспокоиться больше, чем о любой неудаче, которая может случиться с кем-то из-за чьих-то действий.