Витгенштейн уехал из Вены 23 марта и вернулся в Лондон, где он остановился на неделю у жены Раша Риза, Джин, на Голдхерст-террас. Снова находиться в Англии было, писал он, «горестно»
[1379]. Порядки были «омерзительны». Люди казались мертвыми, искра жизни угасла.
4 апреля он вернулся к фон Вригту в Кембридж, где его уже ожидало приглашение из Оксфорда прочитать курс Локковских лекций в 1950 году. Это ежегодная серия престижных и довольно хорошо оплачиваемых лекций, которые традиционно читали известные приглашенные философы. Несмотря на финансовое вознаграждение (ему предложили за них 200 фунтов), Витгенштейна это не привлекало. Ему сообщили, что будет большая аудитория в 200 человек, и во время лекций дискуссии не предполагается. Однако сложно придумать два условия, менее ему подходящих. Он сказал Малкольму: «Я не уверен, что смогу прочитать обычную лекцию перед большой аудиторией, чтобы от этого была какая-то польза»
[1380].
Обеспокоенный тем, что у Витгенштейна скоро закончатся деньги, Малкольм обратился ради него в фонд Рокфеллера. Он сказал Витгенштейну, что заинтересовал директора фонда, Шадбурна Гилпатрика перспективой дать ему исследовательский грант. Благодарность Витгенштейна была омрачена примечательным образцом неистово честной самооценки. Конечно, соблазн принять грант велик:
Мысль о том, чтобы иметь возможность жить там, где я хочу, не обременять и не быть помехой другим, заниматься философией, когда все мое существо нацелено на это, — эта мысль, конечно, мне приятна
[1381].
Но он не может взять деньги, пока фонд Рокфеллера «не будет знать всей правды обо мне»:
Она такова: А. Я не в состоянии работать на хорошем уровне сколько-нибудь продолжительное время с марта 1949 г. В. Даже до этого я не мог работать хорошо больше 6–7 месяцев в году. С. Я старею, и моя мысль заметно слабеет и кристаллизуется все реже, и я очень быстро устаю. D. Состояние моего здоровья крайне неустойчиво — у меня легкая форма анемии, из-за которой я легко подхватываю любую инфекцию. Это еще больше уменьшает мои шансы на то, что я смогу хорошо работать. E. Хотя я и не могу говорить с уверенностью, но мне кажется, что мой мозг никогда не сможет работать так интенсивно, как, скажем, 14 месяцев назад. F. Я не могу дать обещание опубликовать что-либо при жизни.
Он попросил Малкольма показать это письмо директору фонда. «Нельзя получить грант обманным путем, а ты мог, сам того не желая, представить меня слишком в розовом свете». «Я верю, — добавил он, — что пока буду жив и пока позволит состояние моего ума, я буду думать о философских проблемах и стараться писать о них»:
Я также думаю, что многое из того, что я написал за последние 15–20 лет, сможет представлять интерес для людей, когда будет опубликовано. И тем не менее вполне возможно, что все, что я еще собираюсь создать, окажется скучным, неинтересным и лишенным полета
[1382].
Когда через восемь месяцев к нему приехал Гилпатрик, Витгенштейн сказал ему: «В теперешнем состоянии моего здоровья и умственной апатии я не могу взять грант»
[1383].
Он объяснял «умственную апатию» отчасти воздействием эстрогена, который он принимал, чтобы облегчить симптомы рака. Принимая его, он обнаружил, что пристального сосредоточения, которое требуется для философии, трудно достичь. «Я чуть-чуть работаю, — писал он Малкольму 17 апреля, — но застреваю на простых вещах, и почти все, что я пишу, довольно тупо»
[1384].
Рассматриваемая работа составляет третью часть «Заметок о цвете», и это продолжение текста, посвященного «Учению о цвете» Гёте, который Витгенштейн написал в Вене. В некотором смысле она подтверждает его собственную оценку: это однообразная и довольно вымученная попытка прояснить «логику цветовых концепций», особенно концепцию «основного цвета», «прозрачности» и «яркости». Витгенштейн недоволен: «То, о чем я пишу так нудно, может быть очевидно кому-то, чей разум не такой ветхий»
[1385]. Однако она содержит на удивление лаконичное опровержение заметок Гёте об общих характеристиках разных цветов:
Одна и та же тема в миноре имеет иной характер, чем в мажоре, но было бы совершенно неверно говорить о характере минора вообще. (У Шуберта мажор часто звучит печальнее минора.)
И разговоры о характере отдельных цветов представляются мне столь же праздными и ненужными для понимания живописи. На самом деле при этом имеют в виду лишь их особое применение. То, что зеленый в качестве цвета скатерти давал бы такой эффект, а красный — иной, не позволяет судить о впечатлении, какое они произведут в контексте той или иной картины
[1386].
Представим кого-то, кто указывает на пятно в радужной оболочке на автопортрете Рембрандта и говорит: «Надо покрасить стену в моей комнате в этот цвет»
[1387].
Последние фотографии Витгенштейна сделаны, когда он остановился у фон Вригтов в апреле 1950 года. На них Витгенштейн и фон Вригт сидят вместе на складных стульях на фоне простыни. Эта странная композиция была, как вспоминает К.Э. Траной (он снимал), собственной идеей Витгенштейна:
В конце весны 1950 года мы пили чай с фон Вригтами в саду. Это был солнечный день, и я спросил Витгенштейна, можно ли его сфотографировать. Он сказал, да, можно, если я позволю ему сесть спиной к объективу. У меня не было возражений, и я пошел за камерой. Тем временем Витгенштейн передумал. Теперь он решил, что я должен сделать фотографию как на паспорт, и фон Вригт должен сесть рядом. Снова я согласился, а Витгенштейн вышел и принес простыню со своей постели; он отказался от предложения Элизабет фон Вригт взять свежую простыню из гардероба. Витгенштейн повесил простыню перед верандой и притащил два стула
[1388].
25 апреля Витгенштейн уехал из Кембриджа к Элизабет Энском на Сент-Джон-стрит в Оксфорде. «Мне понравилось у фон Вригтов, — писал он Малкольму, — но двое детей шумные, а мне нужен покой»
[1389]. В доме Энском он поселился в комнате на третьем этаже, первый этаж заняли Фрэнк и Джиллиан Гудрич, а второй — Барри Пинк. Вскоре после переезда он написал фон Вригту: «Дома не очень шумно, но и не слишком тихо. Я пока не знаю, как все будет. Жильцы кажутся довольно приятными, и один из них даже очень приятный»
[1390].