– Вы пишете что-нибудь еще в настоящее время?
– Да, огромный труд, работу о Пушкине – я о ней упоминал. В пяти томах. Рукопись только-только завершена и находится на руках у нью-йоркских издателей из Random House и Morning Press. В настоящее же время я немножко передохну, поболтав с вами о том о сем, а потом сяду писать другую книгу. Скорее всего, очередной роман.
– На какой сюжет?
– Нет, об этом я не могу вам поведать. Как только начинаешь рассказывать о таких вещах, они умирают. Как при метаморфозе: превращения не происходит, если за ним наблюдают.
– Все были восхищены мастерством, с которым написана «Лолита». Как вы считаете, то, что вы владеете тремя языками – русским, французским и английским, – как-то повлияло на стиль романа?
– Я люблю слова. Да, я хорошо знаю три эти языка, эту troika, три эти лошадки, которых всегда запрягаю в свою повозку. Моей кормилицей и первой нянькой была англичанка. Потом появились гувернантки-француженки. В ту пору я, разумеется, постоянно общался и на русском. Затем было семь или восемь английских гувернанток, учитель-англичанин, а также учитель-швейцарец
[80].
– Царское воспитание!
– Скорее, в духе Руссо. Дома мы разговаривали на трех языках. Однако за столом, когда подавали три наших слуги, мы, чтобы те не поняли, переходили на французский или английский.
Малинка
– Позвольте задать вам нескромный вопрос: на каком языке вы думаете?
– Разве думают на каком-то языке? Думают скорее образами. Это та самая ошибка, которую, на мой взгляд, совершил Джойс, то затруднение, которое он так и не смог преодолеть. К концу «Улисса», в «Поминках по Финнегану» словесный поток, без знаков препинания, пытается соответствовать некоему внутреннему языку. Однако люди таким манером не думают. Словами – да, но также готовыми оборотами, клише. Ну и, само собой, образами; слово растворяется в образах, а затем образ выдает следующее слово.
– В чем, по-вашему, суть различий между этими тремя языками, тремя инструментами?
– В нюансах. Если вы возьмете слово «framboise», то по-французски малина алого, подчеркнуто ярко-красного цвета. В английском слово «raspberry», пожалуй, тускло-блеклое с, может быть, слегка коричневатым либо фиолетовым оттенком. Цвет довольно холодный. В русском же вспышка цвета – «малиновое», слово ассоциируется с чем-то блестящим, с весельем, с перезвоном колоколов. Как все это передать в переводе?
– В «Лолите» вы показали Америку в довольно-таки сатирическом разрезе.
– Вероятно. Но это всего лишь макет Америки, а я бы мог построить любой другой. Я сделал ту Америку – причудливую, занимательную, – какая мне по душе, и заставил персонажей действовать в ее садах и горах, которые воссоздал сам или, точнее, выдумал. Что же касается мыслей, каковыми я снабдил Гумберта Гумберта, то они вполне заурядные. Мысли профессора средней руки. Не мои мысли.
– Судя по его виду, он глубоко потрясен скандальной стороной своего любовного приключения. Тогда как автор, похоже, держит дистанцию, занимает ироническую позицию, наблюдая за всей той драмой, какую переживает Гумберт Гумберт в запутанных отношениях с Лолитой. Или это неверно?
– Я не занимаю никаких позиций. Это его неприятности. От них он и погибает. Можно сказать: в сущности, вот она, мораль, вот он, жандарм нравственности, возникающий под занавес книги. Но вместе с тем… он должен был умереть. Иначе книги бы не было. Более того: Гумберту Гумберту не посчастливилось оказаться в том месте, где он вполне мог быть. В штатах вроде Техаса или Миссисипи разрешается жениться на девочках одиннадцати лет. А вот об этом мой простофиля понятия не имел!
Американцы и русские
– Как же так вышло, что вы об этом ни словом не обмолвились?
– Пророни я хоть слово – и книги бы не было!
– Что вы на самом деле думаете об Америке?
– Это страна, где я дышал полной грудью.
– Не довелось ли вам страдать от того, что принято называть американским материализмом?
– Никоим образом. Там, как и везде, есть свои зануды и интересные личности, свои филистеры и порядочные люди. Все общества материалистичны. И были таковыми еще тогда, когда писали гусиными перьями и присыпали сохнущие чернила песком.
– Вы вернетесь в Россию?
– Нет. Никогда. С Россией покончено. Это сон, который мне приснился. Я придумал Россию. Все кончилось очень плохо. Вот и все.
– Вы много читаете?
– Да. Слишком. Две или три книги в день. А после все забываю.
– Вы читаете романы?
– Когда я работал над книгой о Пушкине, я перечитал всю французскую литературу до Шатобриана и всю английскую литературу до Байрона. Я читаю быстро, однако ж это чтение заняло уйму времени. Например, «Новая Элоиза». Я прочел ее в три дня. Потом я чуть не умер, но все-таки прочитал. Я также прочел аббата Прево. «Манон Леско» просто превосходна. Вот вы говорили о любовных историях… «Манон Леско» из тех книг, от которых морозец по коже – он вам знаком, этот холодок?.. Одна маленькая скрипичная нотка, долгие рыдания…
– Как вы полагаете, пишут ли еще сегодня любовные романы?
– Пруст…
Докучный Жид
– Я хотела поговорить о современниках.
– Мне было двадцать, когда умер Пруст. Для меня он современник. Но возьмите «Ревность» Роб-Грийе: вот прекрасный любовный роман. Одна из самых поэтичных из мне известных книг, от нее возникает тот легкий озноб, о котором мы говорили.
– Правда?
– Да, самый значительный любовный роман после Пруста. Но не будем обсуждать современников, поскольку эти бедняги еще не умерли.
– Да, и не стоит убивать их до срока. Вам понравился Жид?
– Не особенно. Есть вещицы очень добротные, «Подземелья Ватикана». Но чем больше его читаешь, тем он докучнее. Он не знал жизни. Он совершенно не знает людей. Пожалуй, лишь описание маленьких арабов не слишком плохо… Некая разновидность засахаренных фруктов…
– Вы посещаете театры?
– Я неплохо знаю драматургию Скриба, где в первом акте с мебели стирают пыль… А в молодости я очень любил пьесы Ленормана. Их еще дают?
– Нет.
– Увы, увы! До чего же они были прекрасны, до чего поэтичны. Я не часто хожу по театрам. В последний раз я там был в 1932-м.
– А кино?
– Есть же телевидение. Посмотреть какой-нибудь фильм Хичкока – дома ли, вне дома – в сущности, разве не одно и то же?