Книга Трилогия Лорда Хоррора, страница 13. Автор книги Дейвид Бриттон

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Трилогия Лорда Хоррора»

Cтраница 13

Мы с Варезом поселились на паях в одной квартире в Вильмерсдорфе, в номере 61 по Нассауишештрассе. В лице Вареза я отыскал себе компаньона и широко вращался среди наших современников. Познакомился с Модильяни у него в ателье на Монмартре. Дома нас навещал Эрик Сати.

Варез весь бурлил остроумными афоризмами: «Футуристы имитируют, художник трансмутирует», – хоть и был он архи-антисентиментален и полностью разделял лозунг футуристов «Давайте убьем лунный свет!»

После войны в отеле «Лафайетт» Варез завязал дружбу с Марселем Дюшаном, который уже обрел печальную известность за свои «готовые объекты», а в ту пору работал над «Невестой, раздетой своими холостяками, одной в двух лицах». Полагаю, именно Дюшан убедил его обустроиться в Америке. Варез со временем предпочел жить в Нью-Йорке – городе, сообщавшем ему величайшее ощущение жизни. В 1920-х годах пути наши стали расходиться, наши конечные интересы развели нас по разным тропам. Я совершил одну последнюю попытку восстановить нашу былую дружбу, когда в 1933 году в Нью-Йорке посетил премьеру «Гиперпризмы».

Если бы «Гиперпризму» исполняли перед германской аудиторией, и та проявила бы подобное неуважительное невежество, мне было бы глубоко стыдно. Американцы, избранный Варезом народ, свистели и улюлюкали все представление. В театре на самом деле завязались драки под крики «Шарлатан!» и «Бездарь!» Варез пытался их убеждать, но тщетно. Вызвали полицию, и лишь ее своевременное прибытие предотвратило серьезные жертвы. Самых неистовых зрителей вывели, погрузили в фургоны и отвезли в околоток. На Вареза напали многие нью-йоркские критики. Один сказал, что хотел бы «исполнять концерты на литаврах у Вареза на лице».

После, уже в ночной тиши я написал Варезу из своей гостиницы на Таймз-сквер: «Варез, Дорогой мой Друг, независимость – для очень немногих; это привилегия сильных. И кто б ни пытался достичь ее… доказывает, что он не только силен, но и дерзостен до полного безрассудства. Он вступает в лабиринт. Он множит тысячекратно то, что с собою несет жизнь, и не самое малое в ней – тот факт, что никто не видит, как и когда сбивается с пути. Такой человек становится одинок, и его постепенно разрывает на куски какой-нибудь минотавр совести. Предположим, подобный человек попадает в беду. Случается это в такой дали от понимания людей, что они этого не постигают и не сочувствуют ему, и вернуться к ним он более не в состоянии. Да и к жалости людской возврата больше нет. Твой восприимчивый друг, А. X.».

К тому времени американская пресса уже обрисовала меня в чернейших тонах, и Варез отказался со мною встречаться. По моему ощущению, ему никогда не перепадало столько оваций, сколько его современнику Стравинскому. Где возможно, я следил за успехами Вареза: «Ионизация», «Интегралы», «Америки». Из композиций до меня всегда доносился голос Вареза – с его теплотой, тембром и силой воспоминанья. Как я уже говорил, он никогда не рекламировал нашей дружбы, но я уверен, что и он следил за моим продвиженьем в те пределы, коих сам никогда не желал или не считал для себя возможными.

После первой войны я постепенно утратил интерес к искусствам. Я осознавал: тот раздор, что во мне поощряет искусство, можно гораздо плодотворнее направить в политику и действия, намного более благотворные для нашего народа.

Идеалистическая вера «художников Баухауса» в грядущее отчаяние породила сюрреализм, который я считал поверхностным движением в искусстве. В 1917-м, получив отпуска на войне, в Берлине сформировалась группа дадаистов. Мы помогли Максу Эрнсту выставиться, но меня начала раздражать его элитистская позиция «гражданина мира». Я сказал ему, что он – немец и должен пропагандировать немецкую культуру, а не развязно отрекаться от своих корней.

За исключением Вареза, сколь бы ни восхищался ими всеми, я со временем стал расценивать авангардный коллектив как смельчаков и экспериментаторов. Однако как личности, могу тебе сказать, все они оказались трусливыми суфле. Одно дело быть сильным и прогрессивным на невоинственном холсте и совсем другое – являть те же черты в реальной жизни. С прискорбием должен заметить, что с годами я начал относиться к ним с презрением. Частенько они казались мне скорее своенравными, не по годам развитыми детьми. И, совсем как дети, при первых признаках какой-либо угрозы эти мужественные художники буржуазии бежали под гостеприимно поднятые юбки французов и британцев. Позднее с авангардной страстью они приникли к доллару. Когда Отечество призвало их, они дезертировали. Пикассо, хоть и не был немцем, оказался, разумеется, хуже прочих. Как к личности я к нему так и не проникся. Варез, бывало, развлекал нас совершенной имитацией испанца. Всегда упоминал его как того «заносчивого испанского пеона-прелюбодея», и Пикассо, несмотря на всю свою гениальность, им несомненно и был.

Основной амбицией этих художников и композиторов было ублажать критиков и зарабатывать дойчмарки. Когда в 1930-х мы пришли к власти, их неизбывной трусости я больше переваривать не мог. Мы многих предупреждали – Шёнберга, Берга, Веберна и Стравинского, – что их политический нейтралитет терпеться не будет.

После второй войны молодые художники ассимилировали футуризм, кубизм, сюрреализм, экспрессионизм и абстракционизм, быстро один другой сменявшие. К моему смятению, репутация Пикассо только упрочивалась, почти в прямой пропорции убывавшей у Эдгара Вареза. Когда Варез умер, с ним умерла и современная музыка.

С годами я все меньше находил того, что подкрепляло бы во мне интерес к искусствам. Быть может, лишь Поллок и Вазарелли. Штокхаузена я считал более интересным, когда он играл на пианино по берлинским барам. В наши дни у искусства большие неприятности. Настала эпоха дада, недомыслия, зловония и надувательства; время халтуры, китча и дряни. Я всерьез думаю о том, чтобы все прекратить. Ничто не оправдало наших первых ожиданий. С концом войны я намеревался выстроить музей, дабы держать в нем лучшее из современного искусства, в моем родном городе Линце, в Австрии, но оно едва ли стоит усилий – все равно видны лишь плагиат, скука и конформность.

Бугор, по-прежнему стоя у своего сиденья, на миг умолк. Сквозь халат ощупал теплую протечку – то из капризного пениса изверглась голубоватая йогуртная желчь. Старину Разящую Руку стошнило на него. Дело нередкое. Разящая Рука терпеть не мог этих приступов интроспективного монолога. Пальцами Бугор смел с груди и ног комковатую субстанцию. Старина Разящая Рука уже впадал в неистовство, и он слышал, как рот у того щелкает вокруг его лодыжек, тщетно ища крабов. Не смущаясь, Бугор продолжал:

– С Варезом мы часто обсуждали наше германское наследие. Мы договорились разойтись во мнениях о подлинном духовном вожде Германии: Варез единственным духовным наследником считал Ницше, в то время как я склонялся к Шопенхауэру. Вареза я поддразнивал, утверждая, что, в итоге, Ницше желал обречь нас всех на müll schlucker (мусорку).

Еще до Ницше Шопенхауэр нарушил правило немецких философов: в первую очередь – непонятность. Его, я полагаю, первым ввел Фихте, усовершенствовал Шеллинг и до высочайшего регистра довел Хегель.

Хотя – и я знаю, что Варез с этим не соглашался, – Ницше многое заимствовал у Шопенхауэра. Тем не менее, едины с ним мы были вот в чем: вместе с Вагнером эти трое составляли Святую Троицу Райха. К Вагнеру я относился амбивалентно, однако признавал в нем силу, которая привлекала и Ницше. Тот же знал Вагнера лично с 1868 года. Познакомились они в Ляйпцихе, когда Вагнеру исполнилось пятьдесят девять, а Ницше было двадцать четыре.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация