…хороша. Есть в обличье ее что-то этакое, нездешнее… а может, именно так? Чтобы она — призрак девицы невинной, задержавшийся в миру до срока, чтобы защитить… кого?
Сестру юную.
Жестокий опекун с недобрыми намерениями… нет, опять же банально.
Ночь дышала свежестью. Снег пошел. Мелкий. Белый. Легкий. И сад ночной выглядел презагадочно. Панна Ошуйская прогулялась до ворот и собралась было вернуться в дом, когда…
…туман.
Туманы случались и не сказать, чтобы были вовсе уж редкостью. Правда, чаще они бывали раннею весной или вот летом, но осень — тоже подходящее время, что для туманов, что для душевной исключительной хандры, которая — панна Ошуйская чувствовала это остро — готова была заключить ея в свои объятья. Туман наполнял и город, и сад, искажая очертания привычных вещей.
Позволяя рождаться образам удивительным.
И замершее сердце заколотилось.
…история о деве, чья гордость…
…или несчастная судьба? Или и гордость, и несчастная судьба… да, тогда читатели не останутся равнодушны… дева с пылающим сердцем… вот аккурат, как старый фонарь на излучине улицы, только в груди. Или фонарь в груди — не очень поэтично? Она после решит… да, несомненно, решит…
…дева застрянет в плену провинциального городка… или даже не городка? Усадьбы некой семейной, в коей будет обитать с сестрицей старшею, с родителями… обычная утомительная жизнь, что многим обывателям мниться правильной…
…туман становился гуще.
И фонарь в нем тонул. Свет его желтый сделался слаб, будто вот-вот и погаснет он вовсе. И сердце забилось не то в страхе, не то в предвкушении…
…а ей будет томно в провинции.
…она будет жаждать чего-то иного, нежели тоскливые семейные вечера над измученным клавесином. Ее душа, та самая, которая пылает…
…и случайная встреча в ночи…
Дорога.
Всадник…
…стук копыт… панна Ошуйская вздрогнула и поежилась, а потом поняла, что таки копыта стучат. Звякают железом о камень. И звук этот разносится по узкой улочке.
Нет, ничего-то удивительного в том не было. Мало ли, кому и за какой надобностью пришлось ехать, но… движимая непонятным ей самой любопытством — а панна Ошуйская полагала себя избавленной от этакой сугубо женское страсти — она рискнула подойти к калитке.
Улочка.
Фонарь, тот самый едва живой.
Дома, сгинувшие в мареве тумана. И конь, что брел, казалось, сам по себе. Он ступал по дороге из белого молока, и только цоканье подков подсказывало, что дорога сия, как и сам конь, материальны. Впрочем, смотрела панна Ошуйская не на него, но на существо, что вело коня на поводу.
На черный плащ…
Или крылья?
Ах, не разглядеть… она хотела подобраться ближе, прислонилась к калиточке, а та возьми и распахнись самым бессовестным образом. Да еще с таким скрипом, что конь шарахнулся, а существо повернулось к панне Ошуйской, крылья распахнувши.
— Доброй ночи вам, — панна Ошуйская с трудом восстановила равновесие, телесное, само собой, ибо душа уже не просто трепетала. Эта душа переполнилась самыми разными чувствами, средь которых были и страх, и радость, и опасение… — Простите, любезный упырь, я не знаю вашего имени…
Она протянула руку для поцелуя, но упырь прикоснуться не посмел.
Крылья — все-таки крылья — опали.
И сам он попятился.
От робости, наверное… он проходил мимо ее дома, в котором его надежды на саму счастливую жизнь, и может, даже на избавление от проклятья, рухнули, когда она, ведомая чувством долга, отказала ему…
— Я не смела нарушить ваше одиночество…
Панна Ошуйская, как и многие воспитанные женщины, не имела привычки разглядывать собеседника прямо, однако делала это сквозь опущенные ресницы.
— Мне не спалось… а тут вы…
— Разбудил? — в глухом голосе почудилась насмешка.
— Что вы… это все моя поэма… пишу ее… страдаю по ночам.
— Да, — согласился упырь. — По ночам страдать удобней. Днем все же не то…
…ах, до чего редко можно встретить человека, действительно понимающего. Днем страдать не получалось. То чай тащат, то пирожные, то с визитом заглянет кто… или вот к модистке надобно, иных дел опять же множество превеликое. Где тут настрадаешься?
— А вы… тоже? Страдаете?
— Еще как, — упырь дернул крылом, и жеребец его зловещее черной масти — почудилось, что панна Ошуйская имела честь видеть этого жеребца прежде, но сию мысль она отогнала — заржал.
— Из-за разбитого сердца? — уточнила она.
— Из-за ботинок, — ответил упырь и ботинок стянул. — Натирают, паскуды… и вроде новые, мягкие, а вот поди ж ты…
Ботинок был продемонстрирован панне Ошуйской самым неизящным образом — ей оным ботинком в самое лицо ткнули, нимало не заботясь, что даже одержимая порочной страстью женщина от этакой демонстрации вполне способна страсть подрастерять. Ботинок был грязен.
И пованивал изрядно.
— Камешек, должно быть, попал. Я его и так, и этак вытряхивал, а он ни в какую, — признался упырь и почесал ступню.
Носки у него были драные.
И любовь окончательно умерла. Почему-то сие глубоко трепетное чувство не желало иметь ничего общего с чужими драными носками. Подумалось, что надо бы супругу поднести в подарок. Давече в лавке предлагали шелковых, по ползлотня за дюжину. И подвязки к ним черные, с вышитыми розами. Панна Ошуйская еще сомневалась, поскольку розы — это не очень мужественно. Вот если б гиацинты… с гиацинтами она взяла бы без малейших сомнений…
— Извините, — она попятилась во тьму.
— Да ничего… бывает… а вы, стало быть, пишете? — уточнил упырь.
И лицом страшен.
Мелкой чешуей покрыто.
Глазищи пылают, клычищи торчат. И рога тоже. В смысле, торчат. С рогами, должно быть, дюже неудобно. Шляпу вот не наденешь, а без шляпы прохладно.
— Пишу, — скромно сказала панна Ошуйская, отвлекаясь на материи куда менее практичные, но душевно близкие.
— И что?
— Поэму… — она вздохнула, и глаза ее предательски увлажнились, как всегда, стоило заговорить ей о высоком искусстве поэзии.
— Как интересно, — упырь, правда, глядел не на панну Ошуйскую, а куда-то за спину ее. Она тоже обернулась, но ничего-то нового для себя не увидела.
Дом вот.
И… супруг?
Неужели он, существо, самою тьмой рожденное, посчитал эту случайную встречу чем-то большим? И теперь думает о пане Ошуйском, что, к счастью своему, почивает мирно и знать не знает о скорой трагедии.
— Он не виноват!